Жалитвослов - Валерий Вотрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через два дня он об этом уже жалел. Итальянец наверняка сочтет его ненормальным. Это ж какой риск — взяться за издание неизвестного русского поэта, риск коммерческий, не говоря уже о политике. И когда от профессора Альберичи через месяц пришло письмо, он был уверен, что разговор там, как ни в чем не бывало, продолжится о папе Мартине.
Но Альберичи писал о другом. Он писал о Володькиной поэме и просил ее посмотреть. Он писал, что его друг-славист согласен переговорить со знакомым издателем. Ничего больше, далее шли обычные рассуждения о семье Орсини, ссылки на какие-то новые итальянские труды, предложение выступить докладчиком на конгрессе в Риме. Но даже и возможная поездка за границу так не обрадовала и не окрылила Одинцова, как забрезжившая надежда выпустить книгу Скоморошенко в Италии.
Разыскать Володьку как-то не получалось. Дома его не было. Одни говорили, что он уехал в Харьков навестить родных, другие — что у него запой, сидит в чьей-то квартире уже третьи сутки, сам в дымину, и громко декламирует матерные частушки. Но тут в квартире Одинцова раздался звонок. Звонил Скоморошенко, и голос его был совсем не запойный. Доверительным тоном он сообщил, что заперся на квартире одной знакомой, чтобы никто его не потревожил, и сочиняет очередную поэму, причем «поэма, старик, идет феноменальными темпами, ты просто себе не представляешь!» До него донесли, что Одинцов его разыскивает, и вот он звонит, чтобы узнать, в чем дело.
Одинцов, как водится, сказал, что разговор не телефонный и что надо встретиться. Скоморошенко поколебался и с видимой неохотой согласился. Договорились увидеться через два часа в знакомой стекляшке, в двух кварталах от одинцовского дома, из чего Одинцов заключил, что место добровольного заточения Скоморошенко тоже где-то рядом. «Интересно, кто бы это мог быть? — размышлял Одинцов по дороге — Галька? Рита?» Поклонниц у Скоморошенко было много, перебирать их всех было делом праздным, и Одинцов прекратил об этом думать.
Скоморошенко выслушал Одинцова довольно спокойно: было видно, что мысли его заняты новой поэмой. Но потом до него все-таки дошло. Одинцов буквально увидел, как это случилось: Скоморошенко тряхнул головой и молча уставился на него. Взгляд его прояснился. Молчал он долго, — не то чтобы раздумывал, а просто молчал. Предложение было, судя по всему, для него неожиданным, и сам он о такой возможности никогда не думал. Это тоже было заметно. Потом он выпалил:
— Это сумасшедшая идея, старик! И как это провернуть?
Одинцов стал излагать свои соображения, но Скоморошенко его перебил:
— Только под псевдонимом!
— Дай до конца-то досказать, — произнес Одинцов. У него были знакомые в итальянском посольстве, через которых он несколько раз получал книги из Италии. Кажется, на них можно было полагаться. Тут Скоморошенко перебил его снова, глаза его горели:
— Придумал!
— Что придумал? — не понял Одинцов.
— Псевдоним! — восторженно заорал Скоморошенко. — Под которым печататься!
— Э-э… какой?
— Конвольвулус!
— Чего?
— Неважно… я приму этот псевдоним… они там все попадают, старик, это я тебе точно говорю!
Одинцов понял, что пересказывать свои планы бессмысленно. Поэтому они уговорились, когда будут готовы рукописи для передачи, и разошлись. По дороге Одинцов улыбался, вспоминая, какие глаза были у Володьки, когда он придумал свой будущий псевдоним. Надо будет глянуть, что это слово означает…
Два месяца от Скоморошенко ничего не было слышно. Сроки, о которых они уговорились, давно прошли. Альберичи опять писал о Мартине V и о Констанцском соборе. Конгресс, на который приглашали Одинцова, перенесли на начало следующего года, и вообще было похоже, что туда поедет заведующий кафедрой. Одинцова это даже не расстроило, он с головой ушел в работу. Лукавый кардинал Наполеоне Орсини снился ему по ночам.
Скоморошенко заявился в одно воскресенье. С порога завопил:
— Не передается вдохновенье, но можно рукопись передать!
Каковая была при нем — объемистая папка, кое-как завязанная на слишком короткую тесемку.
— Галька по ночам печатала, — орал Володька. — Герой, вернее, героиня! Я, говорит, для вечности тебя спасаю. Будешь издан на родине великого Микеланджело да Винчи и Рафаэля д’Аннунцио!
«Значит, все-таки Галька», — подумал Одинцов и сказал, сдерживая улыбку:
— Да ты подожди еще, может, не примут.
— Как это не примут? Обязательно примут! А если не примут, я напишу самому председателю итальянской компартии, чтоб нашел управу в виде перманентной революции на голову продажных акул издательского бизнеса.
— Ну тебя, — махнул на него рукой Одинцов. — Давай сюда рукопись. На днях отволоку в посольство.
— Вот они, герои нашего времени, — сказал Володька, смахивая воображаемую слезу. — Помогают бедным поэтам. А нет ли у тебя, скажем, трех золотых сольдо — по сольдо за одну корочку бородинского…
Одинцов, не дослушав, вытолкал его из квартиры и сел смотреть рукопись. Скоморошенко дал все, что у него было, иными словами, все написанное, все семь изборничков. Все было очень аккуратно перепечатано и прошито толстой суровой нитью. Героиня, вспомнил Одинцов, внутренне соглашаясь. И допоздна он сидел за столом, то разражаясь хохотом от издевательской «Оды опоросу», то покрываясь мурашками от страшной поэмы об Уголино. Своего последнего произведения Скоморошенко, по-видимому, еще не закончил, потому что в папке ничего похожего не было.
Он решил не звонить в посольство, а просто явиться туда. Рукопись он оставил дома, запер в ящик стола. На его счастье, знакомый сотрудник посольства оказался на месте. Это был толстенький, очень жизнерадостный миланец, помощник торгового атташе. Узнав, чего хочет от него Одинцов, он посерьезнел, но согласился помочь не раздумывая. Они договорились, что Одинцов принесет рукопись завтра. Так что на следующее утро Одинцов уже был у него. Итальянец внимательно осмотрел папку, заглянул внутрь и сказал, что уже дня через три пакет будет в Италии. Одинцов оставил адрес и телефон Альберичи, и они распрощались. Вечером он позвонил Скоморошенко и обиняками рассказал обо всем, что произошло.
— Он передал стихи в итальянское посольство! — сразу же заорал Володька кому-то рядом. Послышался одобрительный гул.
— Трепач ты! — в сердцах бросил Одинцов и повесил трубку. В тот вечер он долго не ложился. Что-то мешало ему уснуть. Он прислушался к себе — может, это страх? Он боится? Нет, он не боялся и не жалел о том, что сделал. Спать ему не давало возбуждение. Он понимал, что совершил сегодня поступок, эхо которого будет еще долго звучать. Почему-то он был уверен, что итальянцы напечатают Володькину книгу. И когда он дошел до этой мысли, то неожиданно для себя успокоился и быстро уснул.
Тогда-то это и произошло.
Через три дня он возвращался с работы. Было уже поздно, лампочка на первом этаже не горела, он споткнулся и чуть не расшиб лоб об ступеньку. Чертыхаясь, звеня ключами, он добрался до своей площадки.