Серп языческой богини - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берегла, да не уберегла. Многие ушли в страну Туони, где темнолицый Туонен-укко наполняет сундуки зубами мертвецов, а криворукая Туонен-акка прядет пряжу из женских волос. И нарезает Калма серебряным серпом лунный лед, готовя новую зиму, ждут которой с нетерпением кровожадный Туонен-пойка и Кипу-тютта – дочь болезней.
Открылась дверь между мирами, и холодом пахнуло с той, запретной стороны. Заговорили люди, что не просто так ушла Сиркко-ведьма, нашлись и те, кто вслух обвинил ее в случившемся.
– Она, она… кто ж еще? – сказала свекровь и зыркнула на Тойе: слушает ли? – Только ведьма и могла такое сотворить. Она ветер послала. И дорогу проложила. Привела сюда.
Тойе молчала. Она молчала с того самого дня, когда вернулась в этот чужой, по сути, дом, которому удалось уцелеть по странной прихоти судьбы. Огонь его не тронул, да и чужаки лишь добро из сундуков вынесли, и то не все.
Уцелела скотина, пусть и сбежала в лес. Уцелели люди.
И Туве вернулся. Живой. И не раненый даже. Спросил, что случилось. Помрачнел и снова пропал на три дня. Вернулся, конечно, таким, да другим, как будто Лиеккие-леший, разгневавшись невесть на что, подменил душу Туве прошлогоднею гнилой листвой.
Смотрит Туве, да без прежней ласки.
Говорит сквозь зубы. А касаться и вовсе брезгует.
Не мила стала?
И то верно. Тойе сама себе не мила. Лучше бы умереть ей… Почему живет? Ходит. Выполняет работу, которую велят выполнять. А если ничего не велят, то садится и сидит. Пусто внутри. Холодно. Люди все чужие… Свекровь волком глядит, словно Тойе виновата в чем. Свекр и вовсе не замечает. Брат Туве, Юкко, стороной обходит.
Бежать бы… но куда?
К озеру. К берегу, на котором остался широкий шрам – след драконоголового корабля. Вода не спешила стереть его, и в том Тойе виделся особый знак: на ней самой осталось клеймо, которое не стереть. Так стоит ли жить? Мучить себя. Мучить Туве. Не проще ли шагнуть в темную воду, пополнив русалочий хоровод? Глядишь, и примет Хииси-водяник.
Но страшно умирать. Жить хочется.
И ноги сами несут к дому.
– Где была? – Туве встречал у ворот. – К кому бегала?
Ни к кому. Но не сумела Тойе сказать, лишь потупилась виновато.
– Набегалась уже…
Глянул зло, но во двор пустил.
К зиме стало ясно, что Тойе ждет ребенка. И новость эта не принесла радости. Напротив, молчание поселилось в доме. Душно стало, как перед грозою летней. Тесно.
– …ходит, стыдобища, как честная… говорила же, что гонорливого норову. Наплачешься. Говорила! Где теперь твоя любовь? Небось повывелась. А если не повывелась, то скоро уже. К лету аккурат…
Змеиный свекровин шепот проникал сквозь доски и толстые шкуры, которыми эти доски устилали, тепло сберегая. И жар приливал к щекам Тойе. Сама она будто горела, да только сгореть не могла.
Вот бы вспыхнуть. И чтобы без боли. Чтобы только горсточка пепла осталась от нее. Заплачет ли Туве? Иль вздохнет с облегчением?
Зима выдалась лютой. Мороз ударил, не дождавшись снегов, и превратил землю в серый каменистый щит. На берегу камни подернуло инеем. Обледеневший рогоз звенел на ветру, и звук этот напоминал Медвежонку о звуке другом.
Железо касается железа. Скользит, искру выпуская.
Хрустит, ломаясь, кость.
Кричит человек.
Туве бежал от берега, хоть и шел сюда, желая сбежать из дому. Тесно стало. Куда ни пойди – всюду тесно. Людно. И люди глядят с упреком, точно знают.
А если и вправду знают?
Никто не спрашивал Туве о том, где был он в проклятую ночь. И как уцелел. И много ли врагов убил. И собирается ли мстить… Он же собирался. За мать, отца, брата… за Ласточку свою. Но разве мстят за живых? Обошла беда дом, радоваться надо.
Что ж до людей, то чужое счастье глаза жжет.
Только где оно, счастье? Обломали крылья. Испоганили. А ведь сама Ласточка к берегу полетела! Матушка сказывала. Матушке стоит ли верить? Если не ей, то кому тогда? Виновата… виновата она… если бы в лес, ничего бы не было. Поплакала б, погоревала по родичам, и зажили бы хорошо, наново, начисто. А сейчас? Пузо-то растет день ото дня, прибавляет. И чье дитя на свет появится? Туве? Или чужаков?
От этаких мыслей разум цепенел, а сердце становилось черным, гнилым. Не раз и не два думал Туве, что лучше бы дитяти родиться мертвым.
Или не родиться вовсе…
Метался Туве.
– Слышал? – Юкко, братец меньшой, сидел на лавке, на свернутой вчетверо медвежьей шкуре. Разложив древки от стрел, Юкко ладил оперение. – Волки совсем близко подошли.
– Слышал.
Да и кто не слышал этих песен? Уж не Ловитар, попировав на костяном пиру, выродила стаю, как рождала все напасти рода человеческого?
– Идти надо. На охоту.
Юкко ловко управлялся с гусиными перьями. Разглаживал, ровняя. Рассекал надвое и крепил к древку стрелы, приматывая тончайшей нитью.
– Кому надо?
– Всем, – глянул брат с насмешечкой. И вспомнилось, как недоверчиво рассматривал он добытого тура, как щупал бычьи губы, толстый язык, заглядывал в рот и в уцелевший глаз да качал головой.
И не сказал ничего.
Все поздравляли Туве. А Юкко только посмеивался: мол, стал Туве героем, еще немного, и с великим предком сравняется. Тот, верно, тоже туров с одного удара валил.
Виделась в том издевка.
– Мне – не надо, – ответил ему Медвежонок.
Переступил Туве порог дома и снова задохнулся, уже от злости: у окошка, затянутого рыбьим пузырем, сидела Ласточка. Шила что-то. Улыбалась.
Снова улыбалась.
Чему?
Услышав его, Ласточка встрепенулась, отложила шитье. В глазах застыл немой вопрос и… страх? Она боится Туве? Неожиданная эта догадка оказалась приятной. Боится… Правильно, Туве надо бояться. Кого боятся – того уважают.
– Есть хочу, – буркнул, не глядя.
Тойе засуетилась, кинулась к печи, в которой остывала запаренная с утра репа. Двигалась Ласточка легко, несмотря на то что была худа, а живот вовсе выпирал неприлично. До лета далеко, а она уже… люди видят… думают… говорят.
Поставив на стол миску, она подала и горшок, и ложку резную.
Туве не чувствовал вкуса. Да и есть он не хотел. Ласточкина близость будила дурное.