Собственные записки. 1811-1816 - Николай Муравьев-Карсский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с братом Михайлой пошел я к Куруте просить, чтобы Александра перевели в гвардейский корпус, хоть на время, для того чтобы мы могли за ним ходить. Курута тотчас же пошел к Константину Павловичу, который на то согласился, и через два часа Александр был прикомандирован к гвардейскому корпусу. Не знаю, через кого великий князь узнал о нужде, в которой мы находились; думаю, что в этом участвовал адъютант его Олсуфьев; только приказано было выдать нам из собственной, говорили, казны Его Высочества по 100 рублей бумажками на каждого. Хотя мы были без гроша денег, но посоветовались между собою, принимать ли эти деньги или нет? Рассудили, что, так как нельзя было великому князю отказать в приеме от него дара и что не было стыда ему обязываться, то деньги принять, и потому приняли их. Давно уже у нас не было такой суммы: 300 рублей у троих вместе. Мы сделали себе небольшой запас водки и колбасы и начали жить пороскошнее прежнего.
Мы положили Александра в общий сарай; но, видя, что адъютантам великого князя неприятно было лежать с больным, мы перенесли его на край деревни, в квартиру адъютантов генерала Ермолова, между коими Муромцов и Фон Визин нам были знакомы; с ними стоял и Петр Николаевич Ермолов. Добрые сослуживцы приняли брата ласково, дали ему лучший угол, ходили за ним, и через два дня он начал уже говорить и стал на ноги. Но я заразился от него через трубку, которую он мне дал курить; не более как час спустя после того показался у меня на языке пупырышек, а на другой вся внутренность покрылась сыпью и язвами, так что, при выступлении нашем из Полоцка, я уже был без языка и так болен, что не мог ехать верхом. Я не мог ничем питаться, кроме молока, и эта самая пища послужила мне лекарством. При выступлении нашем из Витебска я уже был опять на службе. Болезнь эта была, по-видимому, цинготная, и хотя я тогда от сего первого припадка поправился, но вскоре после того следы сей болезни обнаружились язвами на ногах, от которых я долго страдал, но, перемогаясь, не отставал от исполнения своих обязанностей.
Александр по выздоровлении своем оставался еще некоторое время при штабе великого князя, состоя при гвардейской пехоте, которой командовал генерал-лейтенант Лавров. Ермолов был назначен начальником Главного штаба при Барклае де Толли. Генерал-квартирмейстер Мухин был отправлен в Петербург, а на его место поступил квартирмейстерской части полковник Толь, офицер храбрый, решительный и опытный в военном деле. Он был известен по своим способностям, но не имел особенного ученого образования. Толь держался во все время войны на этом месте и, будучи полковником, распоряжался тогда действиями всей армии. Зная, сколько русские не любили немцев, он часто порицал медленность последних; но не менее того поддерживал и выводил в люди своих родственников и земляков. Толь хорошо знает по-русски, по-немецки же говорит только там, где нужно. Речь его всегда смелая и дельная. Однако же офицеры за его грубое обращение не любили его; он горд, вспыльчив, бывает даже и зол; впрочем, не слышно было, чтобы он кого-либо погубил по службе; напротив того, многих из служивших при нем он вывел в чины. Мало спит, деятелен и в огне особенно неутомим. Толь происхождения незнатного. Отец его живет в Нарве и, говорят, в бедности. Средства к жизни Толь сам приобрел трудами и службой.
Неприятель не приходил к нашему Дриссинскому лагерю, а пошел левым берегом Двины на Витебск. Движение сие заставило нас поспешно бросить лагерь и идти форсированными маршами правым берегом Двины чрез Полоцк. 4-й корпус графа Остермана-Толстого, прикрывая Витебск, отступал по левому берегу и задерживал движение неприятеля. Мы шли так быстро, что прибыли в Витебск прежде французов, оставив 1-й корпус графа Витгенштейна в Полоцке для защиты Петербургской дороги. В Дриссе мы сожгли огромные хлебные магазины, заготовлявшиеся там с 1811 года. При выступлении из Дриссинского лагеря я был командирован с полковником Мишо для рекогносцировок дорог; а брат Михайла послан по такому же поручению с артиллерийским полковником Дмитрием Столыпиным; но полученная в Дриссе болезнь обессилила меня на третьем переходе до такой степени, что меня повезли на телеге, на той самой, в которой я ехал с Курутой, когда мы с ним выезжали из Свенциян.
Помнится, что государь оставил армию еще в Дриссе, откуда он поехал в Москву. Московское дворянство подозревало Барклая де Толли в измене, ибо всем прискорбно было видеть отступление армии, и еще под начальством немца. Нет сомнения, что Барклай не был изменником: он более одного раза проливал кровь свою в сражениях; но он был человек нерешительный и едва ли когда показал искусство в военном деле.
По приезде в Москву государь, созвав дворянство, предложил собрать ополчение, что было единодушно всеми принято, и ополчение начали собирать по всей империи. Те губернии, которые не ставили ополчения, обязаны были доставить продовольствие в армию. Говорили, что одна Московская губерния должна была выставить более 40 000 ратников. Народ был отборный; но когда военные действия коснулись их родины, то многие из них разбежались по своим селениям. Только 12 000 ратников пришли под Бородино, где охотников назначили для уборки раненых во время сражения, что они усердно исполняли и с участием к страдальцам. Когда французы начали отступать из Москвы, то Московское ополчение собрали в Волоколамске, откуда оно было распущено по домам, за исключением части, которую расписали по полкам и коей большая половина погибла от болезней. Кроме того, формировался еще в Москве иждивением Мамонова казачий полк. В состав сего полка прежде всего явились офицеры, и многие из них состояли в штабах и при генералах, когда не было еще солдат. Набиралась всякая сволочь. Наконец, полк сей сформировался, когда мы были уже в Германии или незадолго до того, и едва ли он принимал участие в делах. Впоследствии людей сих зачислили в Иркутский гусарский полк, когда последний формировался из драгунского. Сформировали также в Малороссии четыре казачьих полка, названные Украинскими. Эти четыре полка не были распущены; они были в делах против неприятеля и вели себя хорошо. После же войны их переформировали в уланские.
По приходе 14 июля в Витебск, мы услышали сильную канонаду Остермана, защищавшего в 18 верстах от города дорогу, ведущую из Сенно. Корпус его много потерял, но удержал место. Сражение это, за исключением стычек, было первое со времени открытия военных действий. Каждого раненого, приходившего с боя, окружали и расспрашивали о ходе дела. На помощь к Остерману послали легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию, которая вела себя отлично, но не могла удержаться против превосходных сил. Лейб-гусары после нескольких славных атак потеряли много людей и уступили; другие полки, поддерживавшие их отступление, также понесли большую потерю. Ночь прекратила сражение, в коем войска наши держались против двойных или тройных сил.
Александр поехал из любопытства в дело и, возвратившись к нам, рассказывал о виденном. Рассказ его так возбудил меня, что, хотя я еще не был совершенно здоров, но на другой день встал и явился к Куруте на службу.
Так как мне не дали никакого поручения, то я вышел на большую дорогу и, сев на камень, смотрел на раненых и многих расспрашивал. Вели также довольное число пленных, с которыми я разговаривал, также расспрашивая их о деле; но ответы тех и других не могли удовлетворить моего любопытства. Помню, что между прочими случился небольшой рекрутик Кегсгольмского полка, который гнал перед собою огромного поляка в красной шапке. Штык у пехотинца был согнут. Я его остановил.