Сад - Марина Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот сами судите, Надежда Александровна, у вас под окнами – сад громадный, а прибыли от него никакой. Вы хоть знаете, сколько мер яблок в этом году в яр свезли?
Что значит – свезли? – рассеянно спрашивала Борятинская, от наливки ей хотелось спать и почему-то смеяться.
А то и значит. Свезли и закопали. Про сливу и прочую ботанику я и не говорю. У вас воруют все, как у пьяной, но даже после этого возами выкидывать придется. А можно было хоть свиньям скормить. Все больше пользы.
Но у нас нет свиней.
И скверно, что нет! На рынке за мясо втрое переплачиваем.
Борятинская смеялась наконец, представив себя свиновладелицей.
Я не хочу свиней, они же грязные, Григорий Иванович.
Прикажете убирать – будут чистые. А еще умней – консервный завод свой открыть, у пруда и место подходящее имеется. Сами всё будем делать – свое. И варенье, и пастилу, и сухофруктов наготовим, а если еще винокуренный заводик поставить…
Оба замолкали на мгновение, прислушиваясь, не проснулась ли Туся.
Но – нет, это был князь, вернувшийся с прогулки, – быстрые шаги, слишком быстрые, чтобы быть хозяйскими, даже мужскими.
Наверху тихо закрывалась дверь.
И оба – Борятинская и Мейзель – сами не замечали, что с облегчением переводят дух.
Слава богу, не зашел. Не помешал.
Борятинская поправляла волосы – юным, прекрасным жестом, но Мейзель словно не видел, а может, действительно не видел, в конце концов, достаточно того, что он любит Тусю, что они оба ее любят, соединяясь в общей точке, будто две стороны какой-то удивительной геометрической фигуры. Хотя – почему удивительной? Три стороны – значит, это треугольник, звонкий, озорной, музыкальный, тронешь его палочкой – и дзиньк!
Борятинская испуганно вздрагивала, открывала глаза – в воздухе еще висела последняя длинная нота часового боя. Стрелки, сжавшись в одну, показывали полночь, и никакого Мейзеля не было – сидел, верно, возле Тусиной колыбельки или, может, спал.
И ей пора!
Спать, спать, спать…
Борятинская поняла вдруг, сразу – словно долго пыталась рассмотреть невнятную мазню на расхваленной всеми картине, а потом нашла наконец нужный поворот головы и увидела и прелестный домик под сдобной крышей, и дорогу, завитком легшую возле круглого холма, и закатное многоцветное небо. Хозяйство подчинялось той же логике, что и сад, – всё питало всё и всё от всего зависело, а потому шло своим единственным чередом, и следовать этой логике было так же естественно, как вообще жить – рождаться, взрослеть, размножаться и тихо уходить в сытную, всех питающую землю. Борятинская поняла смысл совокупных усилий, человеческих и природных, и уловила плавный безостановочный ход большого годового круга, состоящего из многих малых циклов, каждый из которых был в свою очередь и важен, и незаменим. В саду, в полях, в коровнике, на конюшне царила гармония, которой Надежда Александровна прежде не находила ни в книгах, ни в ежедневной жизни.
А главное, в этом общем живом и животном ритме жила ее Туся.
Обрастить новый мир подробностями было и вовсе делом нехитрым. Узнать и сравнить цены, найти нужных, удобных, верных людей. Запустить незаметный маховик всеобщей работы. Дом требовал от нее тех же усилий, а с домом Борятинская всегда справлялась прекрасно. Единственное, что далось ей с трудом, едва ли не с мукой, – это мужики. Мейзель уверял, что они всегда себе на уме и доброту принимают только за слабость. Будете им спуску давать, княгиня, они вас сожрут и косточки обгложут. Не верьте ни одному никогда. Они крестьяне, им положено быть жестокими. Земля по-другому не разрешает. Но как только они поймут, что и вам выгода выходит, и для них кусок останется, – тут они вас уважать и начнут.
Так и оказалось.
Борятинская, в прошлом страстная почитательница Джона Стюарта Милля, научилась азартно, до хрипоты торговаться, не поведя бровью приказывала выталкивать самых несговорчивых взашей, а любые попытки повалиться ей в ноги и порыдать прерывала равнодушным “это, батюшка, в церковь тебе, а у меня полы соплями мыть не принято”.
Она не уступала ни полушки, но зато в сезон давала работу сотням рук, пообещала справить в Анне новую церковь – и слово свое сдержала. О школе больше не было и речи – сеять просвещение в селе действительно не было смысла. Зато имело смысл сеять лен – исключительно выгодная оказалась культура.
Мужики побухтели, но смирились. Сила была на стороне Борятинской. Сила и деньги. Этот язык они понимали преотлично. К тому же княгиня не лютовала с процентами – долги брала отработками, за честный труд платила не скупясь и всегда умягчалась при виде бабы с младенцем. Местные, смекнув это, приладились отправлять с самыми важными просьбами обвешанных приплодом молодух, иные даже по соседям набирали – и совместное существование усадьбы и округи вплотную приблизилось к утопическому идеалу. Мужики на ярмарках хвастались, что наша-то барыня – ух, ей чего в рот ни положь, по самые дальше некуда отхватит, а ваш граф как есть обалдуй, кисель недотепный, тютя!
Так к пятидесятому году своей жизни княгиня Надежда Александровна Борятинская, урожденная фон Стенбок, превратилась в самую настоящую барыню. Она, разумеется, не научилась отличать сеялку от жатки, как и прежде, поздно ложилась и поздно вставала и, бывало, целые часы проводила в прелестной праздности – вышивая или за фортепьянами, но, даже никуда не торопясь, она теперь решительно всё успевала. Потому что не было больше в ее жизни ни суетности, ни суеты, которыми полнились когда-то целые дни в Петербурге, бесславно растраченные на визиты и балы.
Хозяйство сделало ее наконец счастливой.
Либерализм и гуманизм были посрамлены. Но взамен им действительно появились свинки – и Борятинская самолично каждый день после обеда заходила в свинарник, чтобы полюбоваться мытыми, розовыми, как младенцы, поросятками да почесать за ухом голландского борова, чудовищного, насупленного, заросшего черной редкой щетиной и больше похожего на еще не изобретенный Циолковским грузовой дирижабль, чем на живое существо.
Консервный заводик с сушильней тоже работал – не в полную пока силу, но в яр яблоки больше никто не возил. Варенье да пастила в Воронеже хорошо пошли, пастила особенно. А что князь уехал – так он и прежде часто уезжал. Мужчинам вечно дома не сидится.
Надо бы сообщить князю, что рожь не уродилась.
Да стоит ли, Надежда Александровна? Всегда сами разбирались – и на этот раз, бог даст, управимся. Грибом возьмем. Говорят, в Европу нынче возами белые отправляют. А мы чем хуже?
Борятинская кивала согласно и поворачивалась к Тусе, осоловевшей от скуки и еды.
Père te salue, ma chérie[25].
Это была неправда. Князь ни слова о дочери не писал. Не спросил про нее ни разу, будто сам был ребенок и верил, что если зажмуриться покрепче, то бука тебя не увидит.