В министерстве двора. Воспоминания - Василий Кривенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господин, — повторяет еще раз преподаватель, — да, вот, ты, Наростовцев, ступай-ка сюда!
Бледный, с дрожащими, замасленными колбасой губами, выходит к столу несчастный сократитель учебников. Глаза безусловно всех воспитанников направлены на Наростовцева, нервно одергивающего мундирчик. Инспектор, показав мельком на билеты, оборачивается к ассистенту и начинает с ним беседу о чем-то постороннем.
— Го-спо-дин Донской, Горский, Свиридов, Лех, — продолжает выкликать Рыков, пока не заполнятся места у всех пяти досок, на которых вызванные и начинают царапать мелом чертежи.
Наростовцев то и дело смахивает губкой свою невыразимую мазню. За ним насмешливо наблюдает Рыков и ловит его просящий помощи взгляд, брошенный в сторону класса. Показать чертеж или подсказать у Рыкова немыслимо, он отлично знает все ученические проделки, сам осматривает бумажки, которыми завернуты мелки, и внимательно наблюдает, не написано ли что на ладони.
Пока Наростовцев неловко мнется, Горский решительно набрасывает на доске Азию. Мелок бегает по чертежу, торопливо вытягивая длинные реки с причудливыми зигзагами; не все ли равно, какие делать излучины, ведь ни Рыков, ни Клименко, ни инспектор, да, может быть, и составители карт не знают точного течения какого-нибудь Киянга или Брамапутры. Из-под ловкой руки Горского скоро вырастают узорчатые горы, которые весьма возможно, и отодвинуты им на сотню-другую верст в сторону; но на ученической карте такие неточности дела не портят. Еще несколько взмахов, и до этой минуты пустынная Азия запестрила городами в виде кружков, кое-где зазубрившихся (крепость) или раздвинувшихся даже в четырехугольник (столица). Рыков, любивший бойкий чертеж, с удовольствием взглянул на расчерченную доску и, пошептавшись с ассистентами, точно за судейским столом, не спрашивая, посадил Горского на место.
Ревнивый к успеху товарища, забыв на время домашние горести, я весь отдался треволнениям. Нехорошее чувство закрадывается в мое сердце при виде успеха соперника. Вытянувшись, я наблюдал за карандашом экзаменаторов и с сердечной болью заметил, как все трое поставили 12. Мне не сиделось на месте, хотелось скорее отличиться, выпалить тот ворох сведений, который я собрал за год; но вызывают не меня, а другого ученика. Приходится ждать очереди целые томительные часы. Наростовцев все еще не может справиться со своим чертежом, но ему не позволяют больше возиться с губкой.
— Видим, голубчик, видим, как вы отлично чертили, теперь расскажите нам, что знаете. И экзамен принимает обычное течение: у досок раскрасневшиеся лица, запачканные мелом костюмы, большею частью нескладные, отрывистые, с запинкой ответы. В списке царят больше «семерки» и «восьмерки», виднеются и злополучные непереводные «пятерки».
Подготовившиеся к экзамену воспитанники во время «перемены» окончательно овладевают собой, успокаиваются и желают лишь скорее отделаться. Неспрошенные «камчадалы» в унынии, они знают, что Рыков не только поставит единицу, но еще и поглумится вволю.
Экзамен кончился. Читают баллы. Наростовцев получил 5 и протестует, будучи вполне убежден, что его спросили тот отдел, который «не проходили». Неудачник за подтверждением обращается ко мне, также чрезвычайно возмущенному существующим порядком вещей — я, отвечавший чуть не полчаса, получил всего 11 баллов, а Горский, не сказавши ни одной фразы, — 12…
Честное слово, несправедливо!
За географиею потянулись экзамены по другим предметам. Нервное возбуждение у некоторых воспитанников дошло до сильного напряжения. Хороший ученик Митрофанов, занимавшийся украдкой по ночам, до того зазубрился, что на экзамене по математике не мог ответить на самые простые вопросы и, как неспособный, оставлен был в классе на другой год.
Измученный постоянной лихорадкою ожидания приезда родителей и тревогой за больного отца, я все более и более становился задумчивым и, что со мной никогда прежде не случалось, удивительно рассеянным. Книги валились у меня из рук, мысли витали вне корпуса, а нужно было готовиться к экзаменам. Я принуждал себя к усиленной работе, старался нагнать потерянное время, но вскоре опять энергия оставляла меня. Брат, шестнадцатилетний кадет, всецело был занят серьезными выпускными экзаменами, и я не мог отвести с ним душу. По ночам я долго не мог заснуть, а во сне грезились Кавказские горы, перемешанные с классными досками, испещренными геометрическими чертежами; снился больной отец, призывавший к себе, снилось, что приехали родители, и я будто бежал в приемную…
Наступил уже праздник весны — Троицын день. При распределении времени подготовления к экзаменам праздники были сравнены с буднями, так что и в эти дни отдых нельзя себе позволить.
В Троицын день я вместе с несколькими товарищами поднялся спозаранку и в четыре часа утра был уже за учебниками и тетрадями. После утреннего чая кадет повели в церковь. Громадный, залитый солнцем белый храм выглядывал особенно торжественно, приятно. Повсюду виднелись приветливые зеленые ветки деревьев, букеты цветов и гирлянды полевых трав.
В экзаменационный период воспитанники особенно усердно несут свою лепту в церковь, и паникадила облеплены тройными рядами толстых восковых свечей.
Пахло увядающей листвой, свежим сеном и полевыми цветами. Священник с диаконом в блестящем белом облачении, парадная форма служащих в корпусе, яркие костюмы дам, радостное церковное пение заставляют верить, что люди празднуют, радуются Пятидесятнице. Однако забота о больном отце и экзаменное бремя тяжелым камнем легли на моем сердце. Первые полчаса я молился усердно и с молитвенником в руках следил за песнопением. Некоторые с очень живым характером кадеты всеми мерами стараются уклониться от утомляющей их продолжительной церковной службы. Под видом стояния на коленях они садятся, опираясь на ступни ног, выходят в коридор, закрывая нос платком, будто унимают кровотечение.
На клиросе едва поместился полный хор кадетских певчих. Регент, старик Кальченко, обыкновенно ссорился со старшими кадетами из-за «нотного» пения. Он стремился довести исполнение простых напевов до известного совершенства, а большие певчие относились к этому спустя рукава и горели желанием изобразить что-нибудь «концертное». В особенности было трудно справиться с басами. Эти господа, с неустановившимися голосами, молоденькими петушками силились перекричать друг друга, и большого труда стоило регенту умерить их дикие восторги и завывания. Недовольные резкими замечаниями регента, баски нередко устраивали ему «бенефисы», не являлись на клирос, а шли в церковь в ротном строю, ссылаясь на недомогание. В таких случаях басовую партию пел сам регент и старательный учитель французского языка, швейцарец, баритон Лизард. В большой праздник Кальченко не решился вступать в борьбу с певчими, сдался на капитуляцию, и по церкви носились раскаты концертного запричастного стиха. С надувшимися от напряжения жилами и красными лицами неудержимым натиском бросились басы на верхние ноты, причем Кальченко с отчаянием простирал в их сторону обе руки и силился сдержать вокальный наскок; но вот партия спускалась ниже и ниже, кадетские басы, «без низов», как колол их регент, уже бессильно жужжали шмелями, чудные дисканты и альты выступали вперед и своими свежими и естественными голосами выкупали недочеты старших товарищей. Широкое, бритое лицо старого регента постепенно расплывалось в блаженную улыбку, и он уже с благодарностью, чуть не с умилением, смотрел в рот здоровенного кадета Надарова, замечательно мастерски в конце «пускавшего октаву».