Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме Гудиашвили до сих пор хранится рюмка, из которой пил Пастернак в последний раз; он недопил вина, оно испарилось, и на стекле остался кроваво-красный след.
Насколько не хотелось ему покидать привычный распорядок дня и лететь в Грузию — настолько теперь он был не рад вновь оказаться дома, с трудом возвращался к прерванным занятиям и скучал по грузинским друзьям. Его терзали дурные предчувствия, на первый взгляд беспричинные,— но он всегда обладал способностью реагировать на малейшие перемены, на неуловимые воздушные течения; он не мог, конечно, знать, что тут творилось со дня его отъезда и какая сеть плелась,— но чувствовал, что «Нобелевская премия» даром ему не пройдет.
Двадцатого февраля 1959 года, в самый день его отъезда в Грузию, генеральный прокурор СССР Руденко — тот самый, что говорил обвинительную речь от СССР на Нюрнбергском процессе,— направил в ЦК КПСС секретную записку следующего содержания:
«Ознакомившись с материалами ТАСС и Главлита о передаче Пастернаком Б.Л. своего антисоветского стихотворения «Нобелевская премия» корреспонденту газеты «Дейли мейл» Э.Брауну, полагал бы необходимым принять следующие меры:
Вызвать Пастернака в Прокуратуру СССР для официального допроса;
Перед началом допроса заявить Пастернаку, что его действия, выразившиеся в сочинении и распространении за границей антисоветских литературных произведений — романа «Доктор Живаго» и стихотворения «Нобелевская премия», которые содержат клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, и стали оружием международной реакции в проведении враждебной деятельности против СССР,— несовместимы с нормами поведения советского гражданина, образуют состав особо опасного государственного преступления и в силу закона влекут уголовную ответственность;
Одновременно заявить Пастернаку, что имеющиеся в распоряжении Прокуратуры Союза материалы свидетельствуют о том, что он злоупотребил гуманным отношением, проявленным к нему со стороны Советского правительства, и, несмотря на публичные заверения в патриотизме и осуждение своих «огибок и заблуждений», он (Пастернак), встав на путь обмана и двурушничества, тайно продолжал антинародную деятельность, сознательно и умышленно направленную во вред советскому обществу;
В ходе допроса предъявить Пастернаку номер газеты «Дейли мейл», в котором опубликовано его стихотворение, с воспроизведением факсимиле;
Показания Пастернака полностью отразить в протоколе допроса и дать ему подписать;
По окончании допроса объявить Пастернаку, что Прокуратурой Союза будет произведено надлежащее расследование его действий;
Полагал бы к уголовной ответственности Пастернака не привлекать и судебного процесса по его делу не проводить. Организация такого процесса представляется во всех отношениях нецелесообразной. Советская общественность, осудив действия Пастернака как изменнические, требовала лишить его гражданства и удалить из пределов СССР. Ни того, ни другого по действующему законодательству суд сделать не может.
Поскольку Пастернак совершил акт предательства по отношению к советскому народу и в результате политического и морального падения поставил себя вне советского общества,— было бы целесообразнее принять решение о лишении его советского гражданства и удалении из СССР. Такое решение может быть принято Президиумом Верховного Совета СССР в соответствии с п. «б» ст.7 Закона о гражданстве СССР от 19 августа 1938 года.
Основанием для рассмотрения этого вопроса Президиуму Верховного Совета СССР могло бы служить представление Генерального Прокурора СССР.
Проект соответствующего Указа прилагаю.
Прошу рассмотреть».
Благодаря сборнику документов «А за мною шум погони. Борис Пастернак и власть. 1956—1972» мы знаем дату убийства Пастернака совершенно точно. Механизм его последней роковой болезни был запущен 14 марта 1959 года, когда во время прогулки по Переделкину его впихнули в машину и отвезли в прокуратуру. Он никого ни о чем не успел предупредить. Допрашивал его лично генпрокурор Руденко — «человек без шеи», как называл его Пастернак.
Располагаем мы и протоколом, в котором зафиксировано точное время беседы: с 12 до 14 часов. На протяжении этих двух часов генпрокурор Руденко давил на Пастернака всей своей сановной властностью и убедительностью, пугая его возбуждением уголовного дела. Сталин в свое время не запретил Пастернаку рассказывать о их разговоре,— Руденко предупредил, что, если Пастернак кому-то расскажет о вызове в прокуратуру, он будет отвечать по статье 96 УК РСФСР — «разглашение данных расследования». Этим Пастернаку давали понять, что следствие идет — и что, если его еще раз посетят иностранные корреспонденты или интервью с ним появится где-либо на Западе, ему будет инкриминирована измена Родине. Все контакты должны быть пресечены. «Совершенно понятно и будет мной исполнено безоговорочно» — так ответ Пастернака записан в протоколе, а протокол подписан им без каких-либо исправлений.
Наверное, Руденко преувеличивает «трусливость» поведения Пастернака и, возможно, даже слегка покрывает его — пожалел, понятное дело и, вероятно, устыдился; все-таки он не Вышинский, вовсе чужд человеческим чувствам не был. Но именно этот допрос стал для Пастернака рубежом, отделившим его прежнюю жизнь от новой: он понял, что столкнулся с «государства истуканом» лицом к лицу, что посредников между ними больше нет, что шутки кончились и монстр разозлился всерьез. «И тот же тотчас же тупик при встрече с умственною ленью»,— говорил он о себе, перечисляя в своем характере пушкинские черты; но при встрече с наглой, нерассуждающей силой он чувствовал тупик куда более безвыходный.
Вдобавок материальное его положение становилось тяжелей, чем даже в двадцатых: после сорока лет каторжной работы он опять остался ни с чем, денег не было, сбережения кончились (да они с женой почти ничего и не откладывали — он все раздавал, рассылал, точного числа поддерживаемых им семей не знала и Зинаида Николаевна). Ему пришлось взять в долг у немецкого журналиста Руге — под обязательство Фельтринелли выплатить этот долг. Ситуация осложнялась еще и тем, что он понятия не имел о противоречивых и все больше запутывавшихся отношениях между Фельтринелли и Д'Анджело; скоро Фельтринелли рассорился и с Жаклин де Пруайяр. Из России Пастернак ничего не мог изменить в этих отношениях.
«Я причисляю Вас к самым лучшим своим друзьям, долга по отношению к которым мне никогда не исчерпать. Такова же и еще более неоценима мадам де Пруайяр. Я не хочу, чтобы мои друзья ссорились друг с другом. Прошу Вас, уладьте с ней все, что необходимо»,—
писал он Фельтринелли еще в январе пятьдесят восьмого, но и год спустя ничто не уладилось. Заграничные гонорары по-прежнему не находили доступа в Россию,— и надо признать, что люди, называвшие и даже искренне считавшие себя друзьями Пастернака, повели себя тут не лучшим образом. Фельтринелли, при всем своем левачестве, был и оставался «акулой капитализма», как почти ласково называл его Пастернак; он хотел получить права на заграничные издания всех текстов Пастернака, в том числе и ранних, и даже прислал ему проект договора, по которому именно за ним такие права закреплялись. Д'Анджело обещал Пастернаку переводить ему часть гонораров в рублях, но выполнил это обещание лишь после его смерти — Ивинская успела получить сравнительно небольшую сумму и тут же была за это арестована. Пастернак пошел на беспрецедентный шаг — написал Поликарпову письмо с просьбой о переводе в Москву хотя бы части гонораров (его заработок за границей составлял уже более миллиона долларов, о чем он понятия не имел); он соглашался львиную долю этих заработков передать в Фонд мира, с тем условием, чтобы остальное было поделено между Зинаидой Николаевной и Ивинской. Поликарпов, который в октябре пятьдесят восьмого еще боялся Пастернака, его влияния и статуса, в пятьдесят девятом не питал уже никаких иллюзий на этот счет. Он знал, что Пастернака припугнула прокуратура, чтопротив него в любой момент может быть возбуждено дело, что никакая международная слава никого не остановит — и что Пастернак может, конечно, считаться на Западе первым русским поэтом, но в СССР он всего лишь беспомощный старик без средств к существованию, и делать с ним можно все что угодно. Поликарпов дал ледяной ответ: никаких переговоров и торгов быть не может. Проживши сорок с лишним лет в советской темнице-теплице, Пастернак не имел ни малейшего представления о том, что такое литературный агент, как следует вести дела с издателями, как подписывать договоры, оговаривать потиражные, распределять гонорары между наследниками; его письма двадцатых годов демонстрируют, что он и с советскими-то издателями не очень умел спорить и торговаться, предпочитая соглашаться на самые кабальные для себя условия, нежели унижаться до финансовых споров. Ему и в голову не могло прийти, что на Западе, где так боролись за его свободу и достоинство, его будут вульгарно обирать, пользуясь его беспомощностью и полной неспособностью разобраться в финансовых перипетиях собственных переизданий. Выходили переводы ранних текстов, за которые он вообще ничего не получал. Пастернак оказался меж двух огней. В России его шантажировали и преследовали — на Западе обкрадывали; он верил в бескорыстие итальянских, немецких и французских друзей — но из них, пожалуй, одна Жаклин де Пруайяр искренне и безвозмездно отстаивала его интересы. Переписка с ней была его главной отдушиной. Еще одну отраду находил он в эпистолярном общении с Ренатой Швейцер. С ней Пастернак успел познакомиться — она приехала в Россию в апреле 1960 года.