Поленька - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Держись, — мысленно советовал Поле, — держись, доцю, за Никишика, як воша за кожух. За глаза будешь им довольна. За ним тоби будэ житьишко, як у Бога за дверьми».
— Как вьюн над водой увивается,
Никита Борисыч у ворот убивается:
— Выйди ко мне, тесть-батюшка!
Выйди ко мне, теща-матушка!
Вывели к нему Полюшку,
Полюшку свет Владимировну.
— Это мое, мое суженое,
Мое ряженое!
Негромкими, раздумчивыми голосами подружки заводят про то, как Полюшка приезжает в первый день к резвому свёкорку и решительно не знает, как повести себя.
— Ой, як мени в чужий хати привыкаты?
Ой, як мени до столика, ой, доступаты?
И як мени свекорка называты?
Да назову я свекорком, ой, неприлишно,
Назову я батичком, ой, дужэ пышно.
Вслед за песней Сашоня протягивает дочке тарелку с платочком. Рдея, Поля передаёт всё это Никите. Тот кланяется Поле, отирает её этим платочком стыдливо и как-то украдкой, резко приблизившись холодными белыми губами к её полным алым, прикасается коротко, точно в испуге. Хотя у собачанских кавалерок поцелуй не такая уж редкая реликвия, но у Поли это был первый поцелуй, как впрочем, и у Никиты.
Под вопросительно-смешливыми взорами Никита подошёл к тестю. Важевато, с поклоном Владимир Арсеньевич сронил четвертной в тарелку на поклад.[27] Но в новую минуту, когда тарелка докружилась до Бориса Андреевича, тот совсем небрежно накрыл Владимирову бумажку, будто то был убогий щербатый грошик, своей половинной сотней.
— Чтоб колёса свадебные не скрыпели, — пояснил вкрадчиво.
Приразинул Володьша рот. Пять десятков рубляков! Вот так замах! Таковских мильонов ни один бешеный не отваливал на поклад. Три коровы выкинул из кармана и не поморщился!
— Торг любит потешку, — заискивающе, приторно пропел на все стороны Владимир Арсеньевич. — Ой як и лю-юбит, дорогый Бори-ис наш Андреевич! Доброму товару добрая и цена!
Володьша столкнулся с Полей глаза в глаза, повинно подумал:
«Бери поклад: брат братом, сват сватом, а деньжанятки нам родня. Уж там тебе будут печки и лавочки![28] По запеву видать, не знают, в какой угол и посадить тебя. А я, кулёк, казнил себя, всё считал, шо ты у меня нескладёха. Всё горевал, вот клад дался — никому не спихнéшь. Тепере дело наше свято, возврату нету назад. Женитьба есть, а раз-женитьбы нету!»
Пятидесятирублёвая бумажонка сбила с ног весь дом. Слишком многое сказала она и Никите, а именно: к сердцу пришлась Поля отцу, отец ничего не жалел для такой невестушки, отчего после его денег тарелка показалась враз настолько тяжёлой, будто на неё махнули золотой слит-угол, что Никита, разбежавшись к свашеньке, которая уже приготовилась положить и свой тоскливый червонишко, дёрнул от неё тарелку вбок — не надо твоего сору, обойдёмся и без! — и с низким, почтительным поклоном подал деньги тестю.
Володьша жмурится от довольства. Навяливается сам наливать девушкам винца, наливает не в пример щедро, с краями. Ласково просит:
— Утаптывайте! Пейте, а шоб глаза не западали! Пейте за здоровья молодых! За здоровье дорогого свёкорка!
Девчата выпивают по стаканчику и уходят всем развесёлым калганом на улицу.
Одни старики пьют основательно, пьют поверх глаз, и никто не рискнёт просчитать, сколько они приговорили. Бутыль, ведро? А может, то и другое разом на плюс взятое?
В глухой час криушане отбывают. Хмельно, сострадательно попыхкивают, степенно провожают их до брички Полины родители.
— По к-какому п-праву м-молчим?! — ересливо тукнул ватной ножкой в стёжку Голово́к. — Усватали Никишке божью картинку и м-молчим?
Не может он отбыть исподтиха, невнавязку для приросшего уже к подушке соседского уха. Куражливые позывы к пению подкусывают его, и он, отроду дробненький, считай с воробья, с такой карусели-радости — усватали картиночку! — раздаётся вширь, вытягивается ввысь. Уже сердце одно у него с кошку. Подпекаемый восторгом, начинает враз с ворох песен. Но всякая песня красна ладом. А какой уж лад, коли левая нога не знает, куда пошла правая, оттого тут же, не переводя дыхания, на выдохе бросает одну, хватает другую, там третью. Не терпится в мгновение перепеть всенепременно всё, так радостно на душе, и эту радость зудится ему поведать и уже спящему хутору, и небу, и звёздам, и тракту, глянцевито блестящему под месяцем. Запал велик, да на одном хотении не выскочишь. И высока у хмеля голова, так ногами жидок.
Оно вроде только и явил отважки, что сполоснул зубы ковшиком настойки на зверобое и иных невинных травках, известной Бог весть под какими именами: и сильвупле, и французская четырнадцатого класса, и чем ворота запирают, и хлебная слеза, — только смазал глотку, только замочил вислые усы, помня, что без поливки и капуста сохнет, ан в головушке гусляк разгулялся,[29] нетерпёж валит с ног съездить четверней (на карачках) — нет такого хитруна, чтоб обманул винцо, чтоб хмелина не брал. Вот собачий нос, как чарку нальёшь, так её лукавый тебе и несёт, и столько понанёс лукавый, что криушанин вконец озлился, озмеился на малость чарки. Малыми пташками летали ему в рот чарки целыми стаями. Рука занемела от быстрой работы. Он только хлоп об пол ту чарку. Не будь малой с напёрсток! Да всю флягу себе: «Фляга моя, фляга, сем-ко я к тебе прилягу. Ты меня не оставь, а я тебя не покину?» Выпил её до капли, на лоб. Он будто каменеет, сжимает в одеревенелых пальцах пустую, мяклую и послушную, как кисея, флягу. За столом сидит прямо, тупо и сосредоточенно смотрит перед собой с остановившейся оловянной улыбкой.
Пьянее вина, совсем не годный в дело бредёт он теперь к бричке. Мечет попутно петли, закидывает крюки. Невдомёк ему, в честь это чего вошёл в пьяное пике. Он же, насколько помнилось, не кланялся градусам. Или, может, влюбился в невестку?
Зашибив дрозда и поборов заодно медведя,[30] он невозмо-жно как умаялся, еле держался на ногах, но таки ж держался. Э! Да он ещё парубок хоть куда! По крайней мере, так ему казалось. Когда вспоминал, что усватал картиночку, его поджигало петь. И он пел будто взлаивал, по временам выкрикивал куски слов из песен. И потом, разве скинешь тут со счёта то, что в борьбе с медведем он мёртво уработался, потому теперь шёл с расстановкой? Эта цена победы над медведем разве не сказалась на энтузиазме пенья, на порывах к нему, вспыхивавших в мутных оконцах