Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, это – вторично, а первично и определяющее всё остальное: как могло случиться, что они нарушили в один миг все неприкосновенные и незыблемые тысячелетиями законы и традиции?
* * *
– Ну, ты, бля, даешь. Как это не выдали? Охуели вы там, что ли?
– Да не привезли, братан. Сказали, завтра с утра будут давать.
– Так нам сегодня палец сосать что ли?
– Ёпт, придумаем что-то, Толян.
– Придумаем, придумаем. Замочил бы тебя в сортире, козел. Пошел ты…
* * *
Владимир Сократович был человеком одиноким и нелюдимым. Друзей у него не было, да и не могло быть: дружбы без открытости и откровенности, по его твердому убеждению, быть не могло, а о какой доверительности и даже элементарной искренности можно было говорить при его роде деятельности. Семьи у него уже давно не было. Не было даже собаки или кошки – ухаживать за ними он бы не мог. Поэтому на службу он приходил рано, чуть ли не к семи утра, без особой на то надобности, невзирая на промозглость, слякотность, унылую серость ленинградского утра, а именно такое утро было доминантой его восприятия неродного и, в общем-то, чуждого города; по той же причине и задерживался он допоздна, до тех пор, пока огромное холодное здание, с запутанной паутиной бесконечных коридоров, сложной конспиративной системой внутренних лестниц, переходов, лифтов, с фальшиво-дружелюбными оазисами вестибюлей, отделанных гранитом и украшенных массивными люстрами, кожаными креслами, бронзовыми светильниками, – пока это здание не вымирало, заполняясь призрачным синеватым дымком, туманным отсветом старинных мрачных замков, узилищ, келий. В эти ставшие привычными вечера не было сил и желания встать из-за стола, освещенного и согретого теплым светом казенной лампы с зеленым пластмассовым плафоном, можно было бесконечно сидеть, бессмысленно перелистывая и перебирая бумаги, теряющие по окончании рабочего дня свою значимость, силу и притягательность. Особенно он не любил выходные дни, ибо находиться в своей маленькой однокомнатной квартирке, тупо глядя на мутноватый экран телевизора или шаркая стоптанными шлепанцами, бесцельно курсировать между комнатой и кухонькой, было невыносимо тоскливо. Телевизор он откровенно не любил. Вся эта крикливая, вульгарная и бездарная эстрада его бесила, тем более что он по долгу службы иногда просматривал записи американских, английских или французских развлекательных передач, восхищаясь их профессионализмом, естественностью, обаянием и хорошим вкусом, – контраст с отечественным «продуктом» был разительный. Новостные или аналитические программы были ему откровенно не интересны, он прекрасно знал цену их информированности и достоверности, по той же причине он не смотрел расплодившиеся фильмы и ставшие чрезвычайно популярными телесериалы про чекистов, разведчиков, шпионов или «доблестную милицию» – это было просто смешно… Выписывая по привычке телепрограмму, он подчеркивал лишь «В мире животных», «Клуб кинопутешествий» и «Кинопанораму» – и то, если ее вел Каплер.
Что действительно любил, так это читать. Лучшими часами его жизни, после того как он похоронил свою Тамару, а похоронил он ее давно, в последний блокадный год, когда думалось, всё самое страшное уже позади, – так вот, лучшими часами были часы, когда он ложился на продавленный диван, закрывался старым, вкусно пахнущим прошлой жизнью халатом, ставил рядом на стул чашку с остывающим чаем или, редко, полстакана коньяка – обязательно французского, – подкладывал под голову и под спину большие пуховые подушки, зажигал старинный торшер с кружевным чугунным, частично поврежденным литьем и темно-коричневым, по краям обтрепанным и выгоревшим абажуром и раскрывал книгу. Интересы его были разнообразны, но были и настольные книги, с которыми он никогда не расставался.
Его главной книгой было «Преступление и наказание». Уже само название завораживало, каждый раз вовлекая в новое прочтение, осмысление, размышление. Раз за разом Владимир Сократович спотыкался и надолго останавливался на том месте, где Раскольников после этого падает ничком на кровать – как есть в одежде – и так остается лежать. И ничего ему не нужно, и ничего он не хочет, да и не может… Что бы ни было в дальнейшем, он кончен. А что, собственно, произошло? – Убил гаденькую старушенцию – туда ей и дорога. В принципе он сделал то, что делал и делает он – полковник Кострюшкин – и его коллеги: они очищают мир от скверны. Да, это – грязная работа, да, собственноручно убить человека, как бы он ни был омерзителен, не каждый сможет. Убивать человека страшно, видеть его уже мертвенно-бледное лицо или даже – чаще – напряженный покрытый каплями пота затылок, конечно, «и врагу не пожелаешь». Впрочем, он – Владимир Сократович – никогда никого собственноручно не убивал, если не считать военные годы. Но тогда была война, и перед ним был враг… Всегда ли враг?.. Тот безусый белобрысенький лейтенантик, протягивающий к нему руки… Нет, об этом лучше не вспоминать. Иногда во сне он видел его лицо и потом – себя, закрывшегося с головой одеялом… И было ему стыдно за свои слезы, с другой же стороны, он понимал, что переделать себя тогда он не мог. Не мог и сейчас… Хотя старался… И всё же он ощущал в себе частичку Раскольникова, и это делало его «белой вороной» среди сослуживцев. Они этого не замечали, но он чувствовал. Представить плачущим под одеялом того давешнего прыщавого вонючего Шишкина, как, впрочем, любого из его нынешних коллег – людей интеллигентных, чисто выбритых, деликатно пользующихся дорогим французским parfum?.. Бред какой-то… Кострюшкин часто ловил себя на мысли, что это какая-то особая порода людей. Новых людей. Хороших, честных людей, профессионалов, преданных своему делу, которые абсолютно естественно с улыбками и шутками поспешают после рабочего дня к своим женам и детям, покупая по пути домой новую игрушку для ребенка или забегая в «Елисеевский» за чем-нибудь вкусненьким к ужину. Он так не мог. Не только потому, что дома его никто не ждал. Не мог он встать из-за стола, до ночи оставаясь в пустынном здании, бесцельно перекладывая бумаги, еще и еще раз прокручивая прошедший день, не мог, потому что не было рядом кровати, на которую он бы бросился, как был – в одежде – и где бы оставался в неподвижности, а ежели бы и была, то всё равно он не сделал бы этого – он уже перерос своего так болезненно любимого героя, перерос, но не пророс окончательно в новый мир. Не мог он, как все, и вместе со всеми по окончании какого-то «Дела» пойти, скажем, в кино и от души смеяться над приключениями этого придурка Питкина в тылу врага или слушать смачные анекдоты Асламазяна. Каждый раз что-то отмирало в его сознании, по маленькому кусочку отваливалось, и ранки эти уже не зарастали… Долгое время он пытался «лечить» себя, выдавливая нравственные атавистические признаки ушедшей эпохи, пытаясь самостоятельно ампутировать таинственный, невидимый, но ощутимый рудиментарный орган, заставлявший его когда-то плакать после первого боевого крещения в заградотряде, а ныне сидеть в неподвижности перед гипнотизирующим желтым пятном на кожаном покрытии большого казенного стола.
Однако после знакомства с Александром Николаевичем и долгих неформальных бесед с ним, привязавшись к нему, испытывая возрастающую и абсолютно неуместную в данной ситуации симпатию, но, сделав то, что он должен был сделать и с ним, и с его женой, то есть не только выполнив свои должностные инструкции, но и, как бы это глупо не звучало, свой Долг, Владимир Сократович понял, что нравственный аппендикс, с которым он ранее безуспешно боролся, есть необходимый в его Служении компонент. Именно наличие оного, борение с ним, преодоление его отличает подлинного Магистра Великого Ордена от лощеных марионеток, бездушных садистов и тупых исполнителей, без которых его Служение, естественно, немыслимо, но время которых прошло. Будущее – за такими, как он – полковник Кострюшкин, только молодыми, умелыми, энергичными. И Совестливыми.