События в Севастополе - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На минутку сделался было модным мотив кекуока, и даже какой-то случайный заколобродивший купчик, не снимая енотовой шубы, высоких калош и лисьей шапки, протанцевал его однажды между бочками. Однако этот негритянский танец был вскорости позабыт.
Но вот наступила великая японская война. Посетители Гамбринуса зажили ускоренною жизнью. На бочонках появились газеты, по вечерам спорили о войне. Самые мирные, простые люди обратились в политиков и стратегов, но каждый из них в глубине души трепетал если не за себя, то за брата, или, что еще вернее, за близкого товарища: в эти дни ясно сказалась та незаметная и крепкая связь, которая спаивает людей, долго разделявших труд, опасность и ежедневную близость к смерти.
Вначале никто не сомневался в нашей победе. Сашка раздобыл где-то «Куропаткин-марш» и вечеров двадцать подряд играл его с некоторым успехом. Но как-то в один вечер «Куропаткин-марш» был навсегда вытеснен песней, которую привезли с собой балаклавские рыбаки, «соленые греки», или «пиндосы», как их здесь называли:
Ах, зачем нас отдали в солдаты,
Посылают на Дальний Восток?
Неужли же мы в том виноваты,
Что вышли ростом на лишний вершок?
С тех пор в Гамбринусе ничего другого не хотели слушать. Целыми вечерами только и было слышно требование:
– Саша, страдательную! Балаклавскую! запасную!
Пели, и плакали, и пили вдвое больше обыкновенного, как, впрочем, пила тогда поголовно вся Россия. Каждый вечер приходил кто-нибудь прощаться, храбрился, ходил петухом, бросал шапку об землю, грозился один разбить всех япошек и кончал страдательной песней со слезами.
Однажды Сашка явился в пивную раньше, чем всегда. Буфетчица, налив ему первую кружку, сказала, по обыкновению:
– Саша, сыграйте что-нибудь свое…
У него вдруг закривились губы, и кружка заходила в руке.
– Знаете что, мадам Иванова? – сказал он, точно в недоумении. – Ведь меня же в солдаты забирают. На войну.
Мадам Иванова всплеснула руками:
– Да не может быть, Саша! Шутите?
– Нет, – уныло и покорно покачал головой Сашка, – не шучу.
– Но ведь вам лета вышли, Саша? Сколько вам лет?
Этим вопросом как-то до сих пор никто не интересовался. Все думали, что Сашке столько же лет, сколько стенам пивной, маркизам, хохлам, лягушкам и самому раскрашенному королю Гамбринусу, сторожившему вход.
– Сорок шесть. – Саша подумал. – А может быть, сорок девять. Я сирота, – прибавил он уныло.
– Так вы пойдите объясните кому следует.
– Я уже ходил, мадам Иванова, я уже объяснял.
– И… Ну?
– Ну, мне ответили: пархатый жид, жидовская морда, поговори еще – попадешь в клоповник… И дали вот сюда.
Вечером новость стала известной всему Гамбринусу, и из сочувствия Сашку напоили мертвецки. Он пробовал кривляться, гримасничать, прищуривать глаза, но из его кротких смешных глаз глядели грусть и ужас. Один здоровенный рабочий, ремеслом котельщик, вдруг вызвался идти на войну вместо Сашки. Всем была ясна очевидная глупость такого предложения, но Сашка растрогался, прослезился, обнял котельного мастера и тут же подарил ему свою скрипку. А Белочку он оставил буфетчице…
– Мадам Иванова, вы же смотрите за собачкой. Может, я и не вернусь, так будет вам память о Сашке. Белинька, собачка моя! Смотрите, облизывается. Ах ты моя бедная… И еще попрошу вас, мадам Иванова. У меня за хозяином остались деньги, так вы получите и отправьте… Я вам напишу адреса. В Гомеле у меня есть двоюродный брат, у него семья, и еще в Жмеринке живет вдова племянника. Я им каждый месяц… Что ж, мы, евреи, такой народ… мы любим родственников. А я сирота, я одинокий. Прощайте же, мадам Иванова.
– Прощайте, Саша! Давайте хоть поцелуемся на прощание-то. Сколько лет… И – вы не сердитесь – я вас перекрещу на дорогу.
Сашкины глаза были глубоко печальны, но он не мог удержаться, чтобы не спаясничать напоследок:
– А что, мадам Иванова, я от русского креста не подохну?
VI
Гамбринус опустел и заглох, точно он осиротел без Сашки и его скрипки. Хозяин пробовал было пригласить в виде приманки квартет бродячих мандолинистов, из которых один, одетый опереточным англичанином с рыжими баками и наклейным носом, в клетчатых панталонах и в воротничке выше ушей, исполнял с эстрады комические куплеты и бесстыдные телодвижения. Но квартет не имел ровно никакого успеха: наоборот, мандолинистам свистали и бросали в них огрызками сосисок, а главного комика однажды поколотили тендровские рыбаки за непочтительный отзыв о Сашке.
Однако, по старой памяти, Гамбринус еще посещался морскими и портовыми молодцами из тех, кого война не повлекла на смерть и страдания. Сначала о Сашке вспоминали каждый вечер:
– Эх, Сашку бы теперь! Душе без него тесно… – Да-а… Где-то ты витаешь, мил-любезный друг Сашенька?
В полях Манжу-у-урии далеко… —
заводил кто-нибудь новую сезонную песню, смущенно замолкал, а другой произносил неожиданно: – Раны бывают сквозные, колотые и рубленые. А бывают и рваные…
Сибе с победой проздравляю,
Тибе с оторванной рукой…
– Постой, не скули… Мадам Иванова, от Сашки нет ли каких известий? Письма или открыточки?
Мадам Иванова теперь целыми вечерами читала газету, держа ее от себя на расстоянии вытянутой руки, откинув голову и шевеля губами. Белочка лежала у нее на коленях и мирно похрапывала. Буфетчица далеко уже не походила на бодрого капитана, стоящего на посту, а ее команда бродила по пивной вялая и заспанная.
На вопрос о Сашкиной судьбе она медленно качала головой:
– Ничего не знаю… И писем нет, и из газет ничего не известно.
Потом медленно снимала очки, клала их вместе с газетой, рядом с теплой, угревшейся Белочкой и, отвернувшись, тихонько всхлипывала.
Иногда она, склоняясь к собачке, говорила жалобным, трогательным голоском:
– Что, Белинька? Что, собаченька? Где наш Саша? А? Где наш хозяин?
Белочка подымала кверху деликатную мордочку, моргала влажными черными глазами и в тон буфетчице начинала тихонько подвывать:
– А-у-у-у… Ау-ф… А-у-у…
Но… все обтачивает и смывает время. Мандолинистов сменили балалаечники, балалаечников – русско-малороссийский хор с девицами, и наконец прочнее других утвердился в Гамбринусе известный Лешка-гармонист, по профессии вор, но решивший, вследствие женитьбы, искать правильных путей. Его давно знали по разным трактирам, а потому терпели и здесь: да, впрочем, и надо было терпеть – дела в Гамбринусе шли очень плохо.
Проходили месяцы, прошел год. О Сашке теперь никто не вспоминал, кроме мадам Ивановой, да и та больше не плакала при его имени. Прошел еще год. Должно быть, о Сашке забыла даже и беленькая собачка.