Реубени, князь иудейский - Макс Брод
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это часто бывает, что в драке убивают кого-нибудь из немцев, — болтала Моника. — Хорошо, что он нездешний, иначе к нам сейчас стало бы приставать начальство.
«Так, значит, вот какой в действительности человек, — думал про себя Давид, — смерть окончательно формирует его. То, что было раньше, это только несколько прыжков и судорог, а под конец человек лежит тихо, как пустой футляр, с открытым ртом, словно он выплюнул свою душу. И таким он остается навек. Нет, даже и таким не остается… — Давид закрыл лицо руками. — Наступает гниение…»
— Да тебе, никак, жаль его? Неужели ты плачешь? Он бы не стал долго задумываться и укокошил бы тебя, если бы ты попал к нему в руки. Это заслуженное наказание и справедливая месть.
— Месть?
Давид не ощущал потребности объяснять Монике, до какой степени фальшивым и ничтожным показалось ему внезапно все то, что он думал о наказании и мести, о действии оружием. Мстить врагам — это заманчивая идея, если бы только это не было так глупо! Ведь этим только самого себя дурачишь. Убиваешь врага, и вот он лежит мертвый и неподвижный, как Каспар у ног Давида. Но тем самым месть не попала в цель, потому что перелетела далеко за нее. Сделала бесчувственным того, кому хотела дать себя почувствовать, и теперь он уже ничего не знает о вражде и мести и всем прочем, что делается на свете, он уже навеки стал недоступен всякой мести. Хотелось погубить его, унизить, а теперь он так загублен, так принижен — ниже растения, ниже камня, что человек уже не может ничего с ним поделать. Надругаться над ним — он не услышит, наступить на него ногой — не почувствует. Он даже ничего не делает, только… смеется. Смеется так громко и гулко, что уши человеческие не в состоянии вынести этого. Если внимательно прислушаться, то, в сущности, дьявол смеется из трупа, издевается над одураченным мстителем. Весь погреб наполнен этим дьявольским ржанием и хохотом. Давид вспомнил, что Ферранте в Неаполе бальзамировал убитых им врагов и ставил их в том платье, которое они носили при жизни, в той комнате, куда он часто и с удовольствием заходил. Должно быть, этот человек был глух, ведь его комната, наверное, грохотала от презрительного дьявольского смеха!
И есть все-таки люди, которые этого не замечают, которые не чувствуют бессмысленности убийства. «Не убий». И Давид подумал: «Не то существенно, что есть такой запрет. Убивать — более чем запрещено. Убивать невозможно! Это противоположно природе человеческой, разуму, простому движению чувств. Поднять руку на ближнего, одним единственным ударом или уколом разрушить то, что создали года, — это грех».
Но ведь он мечтал о зле. «Мы грешим слишком мало» — ведь это за последнее время стало буквально его еврейским символом веры! Разве он не хотел научиться у Моники именно ее безмятежной отваге, ее беззаботности, уменью делать без раздумья то, чего ей хотелось. Да, грех, грех! Он ведь почти гордился своей греховностью. Но разве он знал, что такое грех? Восхищение смелыми походами и путешествиями в неведомые страны, гордость, внушаемая знаменем, которое хранилось в синагоге как напоминание о борьбе, гордость, внушаемая ужасами в крепости Бетар и всеми битвами, описанными в трактате «Гитин», любовь к турнирам, к великолепным шлемам городской стражи — все это показалось теперь ему легкомысленным и презренным, не продуманным до конца. В этом мертвеце с бледным лицом и прокушенным языком перед ним впервые встал грех во плоти и приводил его в ужас. Разве он когда-нибудь представлял себе, что перед храбро защищаемыми стенами Иерусалима, перед бурным натиском высадившихся португальцев кучами лежали убитые, несчастные, разорванные в клочья, приведенные в негодность люди, и у каждого, как у этого мертвеца, лицо было запачкано кровью?
«Не убий!» Убийство есть великий, настоящий грех. Но безобразным убийством кончается все, что во всех четырех мирах начинается так красиво и таинственно, гордой поступью, бряцанием оружия, красотой и веселою радостью и тайной великого дракона.
— Помоги же мне, — слышит он тихий голос Моники, в то время как кровь стучит у него в висках. — Нам надо вынести его отсюда.
Рядом с большим сводом погреба имеется маленькая каморка, дверь которой открыла Моника.
— Если найдут труп, мне несдобровать.
Давид посмотрел на нее, ничего не понимая.
— Ведь все-таки его убили из-за меня. Что не ты это сделал, это ничего не меняет.
Ему показалось, что она презрительно скривила губы. У него мелькнуло в голове: «Она — Венера, но как далек я от Марса»…
— Разве его не будут хоронить? — спросил он взволнованно.
— Я ведь сказала тебе: надо, чтобы не нашли его трупа.
— Ну, а как же с христианским погребением, — так ведь вы это называете?
— Поторопись, — у нас мало времени.
Она наклонилась к покойнику, схватила его подмышки. Давид все еще был неподвижен.
— Мне кажется, что ты, в сущности, язычница, а я, хотя еврей, но… больше христианин, чем ты.
Но он устыдился ее взгляда, который явственно говорил, что здесь не место для религиозных диспутов. Он не хотел заставлять ее одну тащить это тело.
«Значит, и тут есть палата мумий, как у Ферранте, и я каждую ночь буду проходить мимо мертвеца, когда буду прокрадываться к своему греху. О, я теперь только и узнаю, что такое грех».
Его так взволновали эти мысли, что он сначала не заметил, как тащил мертвеца. Но вдруг ему показалось, что холод трупа пронизывает плащ, к которому он прикасался.
И, вскрикнув, он бросил ношу и отпрыгнул в сторону. Прислонившись к стене и дрожа, он смотрел, как Моника одна скрылась с трупом в двери, ведущей в темную каморку. Не прощаясь с ней, он спустился к городскому валу и побежал к лодке.
«Какой я трус, — злобно говорил он себе. Зубы у него стучали, ноги скользили. — На этом самом валу я однажды вообразил себе, что беру приступом вражеский город. Да, если он не будет защищаться, если не будет течь кровь! О, как низко! Действительно ли низко? Нет, нет, пусть будет так, как оно есть, это все же лучше, чем убивать! Все на свете лучше, чем убийство. Следует быть добрым, хотя бы пришлось казаться жалким! Только не убивать! Только не грех, только не оружие и злоба!»
Все, что он передумал и пережил за последние годы, казалось словно опрокинутым при виде трупа. Смятение, груды развалин в сердце его.
Когда он входил в лодку, что-то зазвенело. Оружие в мешке. «А я, я хотел убить Гиршля — ранним утром и весело. Какие жалкие глупости я говорил!» И его охватил ужас перед собственной незрелостью, перед стремительной сменой мнений, перед неуверенностью, с которой он шел. Он не знал, куда ему идти. Вернуться к учению, жить как все евреи? Ему вдруг захотелось видеть отца. Снова найти путь к благочестивому отцу. Отбросить от себя, как что-то нечистое, все эти приключения, которые он переживал, жить мирно среди огромных книг, как ребенок.
Когда он выехал на середину реки, он бросил мешок в воду. Кинжал зазвенел. Веревки коварно зашуршали, вода забурлила, и все кончилось.