Оскар и Розовая Дама и другие истории - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстый Жак злобно и пристально поглядел на нас, похлопывая маленьким, сложенным вчетверо белым платком по своим дряблым щекам, а затем, явно раздраженный нашей жизнерадостностью, сделал водителю знак ехать быстрее.
Вскоре отец Понс свернул на боковую улочку, и черный автомобиль скрылся из виду. Я хотел было продолжить свое комическое выступление, но тут отец Понс воскликнул:
– Умоляю тебя, Жозеф, прекрати! Ты меня так смешишь, что я уже не могу крутить педали!
– Жаль. Вот и не расскажу вам, как три раввина испытывали мотоцикл!
Стемнело, а мы все еще были в пути. Город давно остался позади, теперь мы пересекали сельскую местность, и деревья сделались совсем черными.
Отец Понс вроде бы еще не выбился из сил, но почти не разговаривал, только изредка спрашивал: «Как дела?», «Держишься?», «Ты не устал, Жозеф?». И все же, по мере того как мы ехали, у меня возникало чувство, что он мне становится все ближе и ближе, – наверное, оттого, что я крепко обхватил его за пояс, моя голова покоилась на его спине и сквозь плотную ткань сутаны я ощущал приятное тепло этого узкого тела. Наконец мы проехали столбик с табличкой, на которой было написано: Шемлей. Это была деревня отца Понса, и он резко затормозил. Велосипед издал звук, похожий на ржание, и я свалился в канаву.
– Молодчина, Жозеф, ты здорово жал на педали! Тридцать пять километров! Для начинающего велосипедиста это просто великолепно!
Я не осмелился возразить отцу Понсу. По правде говоря, к моему великому стыду, за всю поездку я ни разу не нажал на педали, я просто свесил ноги с багажника, и они болтались в пустоте. Неужели там были педали, а я их даже не заметил?
Но выяснить это я уже не успел – он быстро опустил велосипед на землю и взял меня за руку. Мы пошли прямо через поле к ближайшему дому на окраине Шемлея, узкому и приземистому строению. Там он знаком велел мне молчать и, обойдя стороной главный вход, постучался в дверь сарая.
Показалось чье-то лицо.
– Входите быстрее.
Мадемуазель Марсель, аптекарша, быстро затворила за нами дверь и велела спуститься по ступенькам в погреб, скупо освещенный масляной лампой.
Дети всегда пугались мадемуазель Марсель, и теперь ей тоже не удалось избежать обычного эффекта: когда она склонилась ко мне, я чуть не вскрикнул от отвращения. То ли из-за полумрака, то ли из-за того, что лицо ее было освещено снизу, но мадемуазель Марсель была похожа на что угодно, только не на женщину, – скорее, картофелина на птичьем туловище. Ее лицо с крупными, грубо слепленными чертами, с морщинистыми веками, темной изрытой кожей походило на свежеокученный, и притом неловко, клубень; казалось, крестьянская сапка прорубила тонкий рот, а две выпуклости превратила в глаза; редкие волосы, седые у корней и рыжеватые по краям, свидетельствовали о некотором произрастании, связанном, очевидно, с весной. Подавшись вперед, на тонких ножках, с туловищем, состоявшим из одного живота, словно пузатая малиновка, раздувшаяся от шеи до самой гузки, уперев руки в бедра и заведя локти назад, будто готовясь взлететь, она уставилась на меня, вот-вот готовая клюнуть.
– Еврей, конечно? – осведомилась она.
– Да, – отвечал отец Понс.
– Как тебя звать?
– Жозеф.
– Это хорошо. Не придется менять имя: оно и еврейское, и христианское. Кто родители?
– Мама – Лея, папа – Микаэль.
– Я фамилию спрашиваю.
– Бернштейн.
– Хуже просто некуда! Бернштейн… Будешь Бертен. Я выправлю тебе бумаги на имя Жозефа Бертена. Иди сюда, тебя надо сфотографировать.
В углу, перед картонным щитом, на котором было намалевано небо над каким-то лесом, стоял табурет.
Отец Понс пригладил мне волосы, поправил одежду и велел смотреть в аппарат – громоздкий деревянный ящик с черной гармошкой на треноге высотой почти в человеческий рост.
В тот же миг в комнате полыхнула молния, такая резкая и необычная, что я решил, будто мне это почудилось.
Пока я тер глаза, мадемуазель Марсель вставила в свою гармошку новую пластинку, и световая вспышка повторилась.
– Еще! – попросил я.
– Нет, двух достаточно. Я проявлю их ночью. Вшей у тебя нет, надеюсь? На, протри голову этой жидкостью. Парши тоже нет? В любом случае я тебя как следует обработаю щеткой с серой. Что еще?.. Короче, господин Понс, через пару дней я вам его верну. Вас это устраивает?
– Меня это устраивает.
Зато это вовсе не устраивало меня: мысль о том, чтобы остаться с ней наедине, наводила ужас. Но сказать такое я не посмел и вместо этого спросил:
– Почему ты говоришь «господин Понс»? Надо говорить «отец мой».
– Я говорю так, как считаю нужным. Господин Понс отлично знает, что я терпеть не могу попов, всю жизнь не даю им спуску и от их облаток меня просто тошнит. Я фармацевт, первая женщина-фармацевт во всей Бельгии! С дипломом! Я училась, я занималась науками. Какой там «отец»!.. Пусть его другие так величают. К тому же господин Понс на меня не в обиде.
– Не в обиде, – подтвердил отец Понс, – я знаю, что вы добрая женщина.
Она заворчала, словно эпитет «добрая» слишком отдавал ризницей и ладаном:
– Никакая я не добрая, просто справедливая. Не люблю попов, не люблю евреев, не люблю немцев. Но я не могу допустить, чтобы трогали детей!
– Я знаю, что вы любите детей.
– Нет, детей я тоже не люблю. Но они же как-никак люди!
– Значит, вы все-таки любите людей!
– Слушайте, господин Понс, прекратите навязывать мне любовь к чему бы то ни было! Типичные поповские штучки! Я не люблю никого и ничего. Моя профессия – фармацевт, это значит не давать людям помереть раньше времени. Я просто делаю свою работу, вот и все. Давайте проваливайте отсюда. Я вам верну мальчишку в хорошем состоянии, обработанного, чистого и с такими бумагами, чтобы эти мерзавцы оставили его в покое, черт побери!
Она развернулась и пошла прочь, не желая продолжать спор. Отец Понс наклонился ко мне и с улыбкой шепнул:
– В деревне ее так и называют – Черт-Побери. Она бранится похлеще, чем ее покойный отец-полковник.
Черт-Побери принесла мне поесть, постелила постель и тоном, не терпящим возражений, приказала как следует отдохнуть. Засыпая, я против воли испытал известное восхищение перед женщиной, у которой «черт побери» звучало столь же естественно, как у других – «добрый день».
Я провел несколько дней в доме устрашающей мадемуазель Марсель. Каждый вечер, после работы в своей аптеке, расположенной над погребом, она, нимало не смущаясь моим присутствием, бесстыдно фабриковала для меня фальшивые документы.
– Ничего, что я тебе дам не семь лет, а шесть?
– Мне вообще-то скоро восемь, – попытался возразить я.