Мандолина капитана Корелли - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тем не менее, я вряд ли аристократка, и меня не следует называть сьорой. – Она взглянула на него, и повисла пауза; это молчание обязывало ее ответить на предложение.
– Конечно, я согласна, – тихо произнесла она.
Мандрас подскочил, и Пелагия заметила, что его штаны потемнели на коленях, потому что он стоял в луже вина. Он скакал и делал пируэты, а она, рассмеявшись, поднялась. Но стоять не могла – казалось, невидимая сила прилепила ее к лавочке. Она торопливо опустилась, осмотрела юбки и поняла, что Мандрас пришпилил их к лавке. Ее новообретенный жених повалился на траву, радостно завывая, но потом сел, придал лицу крайне серьезное выражение и сказал:
– Корициму,[52]я люблю тебя всем сердцем, но мы не сможем пожениться, пока я не вернусь из армии.
– Иди поговори с отцом, – сказала Пелагия. Ей казалось, что сердце поднялось к горлу и мешает дышать; она оцепенело бродила среди пирующих, стараясь переварить это противоречивое чудо. Ее беспокоило, что она не испытывает того счастья, какое должна бы, и она направилась в церковь – побыть со святым наедине.
День тянулся медленно, и Мандрас не сумел отыскать доктора до того, как опьянение победило его. Он спал ангельским сном в луже чего-то противного, но неопределимого, а поблизости Стаматис наставлял монархический нож на Коколиса и грозил отрезать его коммунистические яйца, после чего кидался ему на шею и клялся в вечном братстве. Где-то из-за имущественного спора, который тянулся около ста лет, насмерть зарезали человека, а отцу Арсению взор затуманило так, что он принял Велисария за своего покойного отца.
Из, казалось бы, неподатливой анархии дня уже собирался вечер, когда настало время заключительной гонки. Мальчишки оседлали жирных козлов, маленькую девочку посадили на большую собаку, довольные пьяницы уселись задом наперед на ослов, оскорбленные и изнуренные лошади понурили головы, когда неимоверно грузные кабатчики карабкались по их бокам, а Велисарий уселся верхом на одолженного безмятежного быка.
Произошел фальстарт – его уже невозможно было исправить, – и восхитительный забег начался, не успел еще сигнальщик поднять свой платок. Маленькая девочка на большой собаке неслась по касательной к валявшимся объедкам барашка, мальчишки подпрыгивали на брыкавшихся козлах, не двигаясь ни вперед, ни назад, ослы услужливо рысили в сторону от финишной линии, а лошади вообще отказались трогаться с места. И только бык со своим геркулесовым бременем тащился по прямой к дальнему концу луговины, и перед ним трусила лишь возбужденная, но без седока, свинья. Велисарий, общеизвестный победитель, прибыл к финишной черте, спешился и к изумлению и восторгу зрителей схватил быка за рога и одним мощным броском уложил его на землю. Бык лежал, недоуменно мыча, а Велисария унесли на плечах толпы.
Партии подвыпивших начали отбывать, горланя охрипшими голосами песню:
Мы покидаем поющих хвалу
В чудном драчливом угаре.
Мы пришли, как паломники,
И уматываем пьяными,
Как велит святой обычай.
Святой улыбается сверху,
А мы превозносим его,
Танцуя и валясь с ног.
Пелагия и доктор отправились домой, отец Арсений воспользовался гостеприимством монастыря, Алекос Уснул в каменистом убежище на полпути в гору, а Коколис и Стаматис затерялись в зарослях Троянаты – каждый разыскивал свою жену соответственно.
Возвращенная в сумасшедший дом Мина сидела на кровати и не понимала, где она. Она щурилась и разглядывала свои ноги, отмечая, что ступни очень грязные. Ее дядюшка вошел попрощаться до следующего года. К его изумлению, она весело улыбалась.
– Тейо, ты пришел забрать меня домой?
Родственник ошарашенно постоял, недоверчиво вскрикнул, завертелся с поднятыми кверху сжатыми кулаками, от полнейшей радости исполнил три танцевальных шага «каламатианос» и, раскачивая ее в объятиях, снова и снова восклицал: «Эфхаристо! Эфхаристо!».[53]Она узнала его, она больше не бормотала что-то невнятное, ей больше не хотелось задирать юбки, она была в своем уме и в двадцать шесть лет еще могла выйти замуж – с приданым и чуточкой удачи. Он посылал небесам воздушные поцелуи и пообещал святому, что найдет для нее приданое, даже если это его прикончит.
Казалось, Герасим, сотворив в этом году два чуда, скромно решил сделать одно из них менее безотлагательно сенсационным, чем другое. Пожиратель стекла и его собратья скорбно наблюдали за отъездом Мины и мучительно гадали, как долго святой заставит ждать их.
Мандрас не показывался два дня после праздника святого, предоставив Пелагии волноваться в мучительной тревоге. Не представляя, что же могло с ним случиться, она изобретала одну за другой причины его отсутствия, чувствуя, что его недостает все больше и больше. Это грозило затмить все существующие в обычной жизни вещи и обязанности.
Возвращаясь с отцом с праздника, она пришла к заключению, что легкомысленность отцовской болтовни обусловлена комбинацией выпивки и того, что Мандрас все же не разыскал его. На каждом шагу ей хотелось прервать поток замечаний о психологической природе чудесного и удивительно грубых наблюдений того, что происходило в стороне от праздника; ее разрывало от неудержимых тревоги и счастья, и больше всего на свете хотелось сказать о предложении Мандраса. Это сообщение весило больше целого мира, и ей требовалось, чтобы отец разделил с ней такую ношу. Доктор же не замечал ее пылающих щек, рассеянного внимания, повышенной склонности спотыкаться о камни, подчеркнутой жестикуляции и глуховатого от волнения голоса; он достиг именно той стадии опьянения, когда приподнятое настроение колеблется на грани тошноты и неустойчивости, и решил отправиться на покой. Счастье его было таким, что предотвращало какую бы то ни было восприимчивость к состоянию души дочери, и она так и не поделилась своей новостью, даже когда они подошли к дому, где доктор сграбастал философствующую Кискису и провальсировал с ней по двору, а потом помочился на мяту и удалился спать – дыша перегаром и не сняв одежды.
Пелагия тоже отправилась в кровать, но спать не могла. Ущербная луна проскальзывала сквозь филенчатые ставни лучиками сверхъестественного серебряного света и, сговорившись с энергично пилившими плотниками-сверчками, заставляла Пелагию лежать на спине с широко открытыми глазами. Спать совершенно не хотелось. Ее мысль бесконечно петляла, вновь представляя события дня: чудо, песни и танцы, драки, гонку, предложение. Она то и дело возвращалась к этому. Ход воспоминаний сбивался с колеи и каждый раз сворачивал к красивому мальчику, стоящему на коленях у ее лавочки: Мандрас на коленях в луже вина, Мандрас, такой красивый, светящийся и юный, Мандрас, изящный, как Аполлон. Она вся покрылась испариной, когда воображение слило их в объятиях, превратило его в демона, представило, как сплетаются их руки и ноги, как она ласкает его спину, дало почувствовать нежное прикосновение языка к ее груди и податливую тяжесть его тела.