Третьяков - Лев Анисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был я во Флоренции, в Риме и Неаполе. Был в Помпее, на Везувии и в Сорренто. Путешествовал прекрасно, несмотря на то, что не встретил ни одного знакомого человека; одно только было дурно, везде торопился, боясь не поспеть к августу в Москву и желая непременно побывать в Мюнхене.
Желание мое все-таки не исполнилось, воротился только 4 августа и не был в Мюнхене. Итак, поехали мы втроем, а вернулись каждый особо».
Путешествие заняло почти три месяца. Такого Третьяков не позволит себе больше в жизни. Но страсть к путешествиям была велика. «Как приятно было знакомиться и видеть наяву, с чем знаком был как бы во сне только — уча географию и читая путешественников, — и описать нельзя и рассказать затрудняюсь. Всего столько встречалось интересного и в такое короткое время, что естественно за границей… что так все перемешалось в голове и в памяти», — напишет он из Москвы Гектору Горавскому, с которым виделся в Париже, но попрощаться не смог, «так как был занят до самой минуты отъезда».
Это было первое знакомство с Европой. Позже, на протяжении всей своей жизни, он станет изучать страну за страной, знакомиться с историей и культурой каждой из них. Он, можно сказать, пешком обойдет Европу.
В записных книжках останутся названия музеев, картин, фамилии художников, годы их жизни, упоминания об увиденных городах, памятниках архитектуры…
В Дрездене — тихом и милом городе, где многие иностранцы живут подолгу, успели осмотреть знаменитый Цвингер — огромное четырехугольное здание, в стиле рококо, с внутренним двором, обращенным в цветник, окруженное садами и заключающее в себе знаменитую картинную галерею, собранную большею частью Августом. Вместе с флорентийской и луврской она считалась наилучшей.
Здесь москвичи впервые увидели картины Рафаэля, Тициана, Корреджо, Рембрандта…
Побывали и на Брюлевской террасе — прекрасном бульваре, расположенном на бывших крепостных стенах, устроенном в 1738 году графом Брюлем около своего дворца.
В Бельгии повидали плотины, каналы, ветряные мельницы. Внимательно осматривали замечательные по красоте стиля и роскоши отделки ратуш.
Лондон поразил богатством, громадностью и своей необыкновенной деятельностью. Но вскоре наскучил.
Всего более удивила Италия.
Дочь П. М. Третьякова, Александра Боткина, писала: «Я помню, в нашем детстве мы очень любили слушать рассказы Павла Михайловича об этом путешествии. Он знал только два итальянских слова: grazia и basta. Когда на улицах или дорогах его, как всех путников, окружали ребятишки и предлагали купить пучки цветов, он вежливо от них откланивался, повторяя „grazia, grazia“. Когда это не помогало и они ближе и ближе обступали его, он вдруг кричал „basta“ и быстро открывал перед ними свой дождевой зонтик, и маленькие лаццарони улепетывали от него врассыпную.
Когда он поднимался на Везувий, его уговорили сесть на осла, потому что проводники не отставали и вели за ним осла. Он сел, но его ноги были так длинны, а осел так мал, что верхом на осле он шагал по земле и только временами для отдыха поднимал ноги. Когда он вспоминал об этом, то, зажмурив глаза, заливался беззвучным смехом».
В поездке не забывал он и о русских художниках.
В Риме, познакомившись с архитектором Александром Степановичем Каминским, заказывает ему рисунок и интересуется возможностью приобретения картины кисти К. Брюллова «Портрет археолога Микель-Анджело Ланчи», принадлежащей племяннице архитектора. (В сентябре А. С. Каминский сообщит в письме П. М. Третьякову: «Портрет Ваш».)
Париж показался городом, созданным для беззаботной, веселой жизни. Что же касается художников, то как тут не вспомнить письмо И. П. Трутнева, присланное П. М. Третьякову, правда, через год после описываемых событий: «…досадно стало… как вспомнишь, да подумаешь, зачем я приехал в Париж? Не для развлечения и не для удовольствия, а для труда и учения, так краснеешь за себя, сидя где-нибудь на бульваре в кофейной или другом месте. Краснеешь потому, что серьезным ничем не занят, да и все наши русские художники, которых здесь теперь очень много, ничего не делают серьезного, да и трудно заняться чем-нибудь, потому что побудительных причин нет, т. е. работ серьезных хороших художников. Все выставки постоянные и не постоянные, картинные магазины набиты всякой дрянью французской, редко, редко блеснет где-нибудь хорошенькая картинка, да и то, глядишь, не француза, а иностранца».
Да, от шумной суетливой парижской жизни кружилась голова. И люди здесь другие, хвастливые, ветреные. И острее вспоминалась Россия с ее скромной задушевной жизнью.
Как, однако, приятно вновь оказаться в родном Замоскворечье.
Во дворах дымят самовары, жужжат осы. Высоко над садами носятся стрижи. И окна, не в пример Европе, повсюду в домах открыты.
Как что-то нереальное вспоминалось: Неаполитанский залив, невзрачный в непогоду и очаровывающий в солнечные дни. Везувий. Людный Рим со старинной архитектурой. Фонтан Треви, напротив дома, в котором жила Зинаида Волконская. В фонтан, как это делали другие, Павел Михайлович бросил монету. Впрочем, бросал он их и в Темзу, и в Тибр, и в Эльбу. А теперь готов был бросить в Москву-реку, дабы не уезжать более отсюда никуда.
Он был дома, среди родных, среди собранных картин, по которым, признаться, сильно соскучился.
Перед самым отъездом своим в путешествие по Европе Павел Михайлович приобрел картины Л. Ф. Лагорио «Вид в Бретани», «Вид в Нормандии» и два итальянских этюда. Несколько по-иному смотрел он теперь на них, имея возможность сравнивать изображенное художником с увиденным в жизни.
Дел скопилось множество. Да что там говорить, он по ним соскучился. («Не смотрите на то, если мои письма будут коротки. — Вы знаете, что я очень занят», — напишет он в письме к Гектору Горавскому.)
Меж тем в шумном, дружном семействе Третьяковых ждали прибавления. Жена Сергея Михайловича ходила на сносях. Никто и думать не мог, что случится беда.
После тяжелых родов Елизавета Сергеевна слегла. Ребенок умер. Все глубоко переживали случившееся.
Через две недели, 23 августа, Елизаветы Сергеевны не стало.
Похоронили ее на Даниловском кладбище. Похороны были пышные, народу пришло и приехало много. В зале накрыли громадный поминный стол.
Как-то не верилось, что здесь шесть лет назад, в день свадьбы Сергея Михайловича и Елизаветы Сергеевны, гремела музыка, шумела возбужденная счастливым событием молодежь. Гости, друзья, родственники поздравляли молодых.
Невеста в свадебный вечер трижды меняла платье, и все ахали от изумления, так красивы были наряды.
А какие балы задавали молодые после свадьбы. Сколько молодежи собирали они. Играл оркестр на хорах. Толпились красавицы и кавалеры.
Сергею Михайловичу было тогда двадцать лет, а невесте — шестнадцать.
Теперь же родные поминали усопшую.
На могиле жены Сергей Михайлович установил белый мраморный памятник. Тонкой готической резьбой на нем было начертано: «На кого воззрю, токмо на кроткого и молчаливого и трепещущего словес моих. Слова Господа Вседержителя. Прор. Исайя».