Проклятие Лермонтова - Лин фон Паль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в самом начале занятий с Мишелем случилась беда: «после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтоб показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа». Перелом оказался очень серьезным, одно время даже считали, что он не сможет продолжать военную службу. Когда он оказался в лазарете, Арсеньева тут же туда отправила своих родственников Анненковых, поскольку сама тут же разболелась от горя и слегла.
Спустя много лет В. И. Анненкова вспоминала об этом визите вежливости так: «В первый раз я увидела будущего великого поэта Лермонтова. Должна признаться, он мне совсем не понравился. У него был злой и угрюмый вид, его небольшие черные глаза сверкали мрачным огнем, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка. Он был мал ростом, коренаст и некрасив, но не так изысканно и очаровательно некрасив, как Пушкин, а некрасив очень грубо и несколько даже неблагородно. Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружен молодыми людьми, и думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим его навестить. Мой муж обратился к нему со словами привета и представил ему новую кузину. Он смерил меня с головы до ног уверенным и недоброжелательным взглядом. Он был желчным и нервным и имел вид злого ребенка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени».
Никакой беседы, естественно, не получилось. А перепуганная Елизавета Алексеевна забрала его домой, где и выхаживала, как в детстве. Скорее всего, она надеялась, что внук одумается и оставит такую опасную военную школу.
Слухи об этом несчастье доходили и до Москвы. В январе 1833 года Алексей Лопухин прислал другу письмо:
«У тебя нога болит, любезный Мишель!.. Что за судьба! Надо было слышать, как тебя бранили и даже бранят за переход в военную службу. Я уверял их, хотя и трудно, чтоб поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим. Нет, сударь, решил какой-то Кикин, что ты всех обманул, и что это твое единственное было желание, и даже просил тетеньку, чтоб она тебе написала его мнение. А уж почтенные-то расходились и вопят, вот хорош конец сделал и никого-то он не любит, бедная Елизавета Алек – всё твердят. Знаю наперед, что ты рассмеешься, а не примешь к сердцу».
Лермонтов, очевидно, посмеялся и решения вернуться в школу не изменил. Два месяца он провел в постели, нога срослась, но не вполне удачно – теперь он прихрамывал. Сотоварищи за это время уже перестали считаться новичками, и отношения старших юнкеров к ним изменилось. Так что вернулся Лермонтов уже во вполне благожелательную среду. Он хорошо учился, но выглядел неказисто, особенно в пешем строю, поэтому начальство не любило назначать его в ординарцы. Однажды, рассказывал Тиран, «подъезжаем я и Лермонтов на ординарцы, к в к Михаилу Павловичу; спешились, пока до нас очередь дойдет. Стоит перед нами казак – огромный, толстый; долго смотрел он на Лермонтова, покачал головою, подумал и сказал: „Неужто лучше этого урода не нашли кого на ординарцы посылать…“ Я и рассказал это в школе – что же? Лермонтов взбесился на казака, а все-таки не на меня». И добавлял штрихи к портрету: «Лермонтов имел некрасивую фигуру: маленького роста, ноги колесом, очень плечист, глаза небольшие, калмыцкие, но живые, с огнем, выразительные».
Меринский же припоминал, что «Лермонтов был довольно силен, в особенности имел большую силу в руках и любил состязаться в том с юнкером Карачинским, который известен был по всей школе как замечательный силач, – он гнул шомполы и делал узлы, как из веревок. Много пришлось за испорченные шомполы гусарских карабинов переплатить ему денег унтер-фицерам, которым поручено было сбережение казенного оружия. Однажды оба они в зале забавлялись подобными tours de force (проявлениями силы. – Фр.), вдруг вошел туда директор школы, генерал Шлиппенбах. Каково было его удивление, когда он увидал подобные занятия юнкеров. Разгорячась, он начал делать им замечания: «Ну не стыдно ли вам так ребячиться! Дети, что ли, вы, чтобы так шалить!.. Ступайте под арест». Их арестовали на одни сутки. После того Лермонтов презабавно рассказывал нам про выговор, полученный им и Карачинским. „Хороши дети, – повторял он, – которые могут из железных шомполов вязать узлы“, – и при этом от души заливался громким хохотом».
Он не был слишком дружен с товарищами, за злой язык нажил себе недоброжелателей, но с большим удовольствием принимал участие в коллективных проказах. Одну из таких проказ описал поступивший в школу годом позже Николай Мартынов.
Юнкер Мартынов был занятным молодым человеком. В школе его прозвали homme féroce – «свирепый человек». Как рассказывал Тиран, «бывало, явится кто из отпуска поздно ночью: „Ух, как холодно!..“ – „Очень холодно?“ – „Ужасно“. Мартынов в одной рубашке идет на плац, потом, конечно, болен. Или говорят: „А здоров такой-то! какая у него грудь славная“. – „А разве у меня не хороша?“ – „Все ж не так“. – „Да ты попробуй, ты ударь меня по груди“. – „Вот еще, полно“. – „Нет, попробуй, я прошу тебя, ну ударь!..“ – Его и хватят так, что опять болен на целый месяц».
Вот над «свирепым человеком» и другими новичками любил подшучивать Лермонтов с товарищами. Что ж, слово Мартынову, будущему убийце Лермонтова:
«Лермонтов, как истый школьник… любил помучить их (новичков, включая и Мартынова) способами более чувствительными и выходящими из ряда обыкновенно налагаемых испытаний. Проделки эти производились обыкновенно ночью. Легкокавалерийская камера была отдельная комната, в которой мы, кирасиры, не спали (у нас были свои две комнаты), а потому, как он распоряжался с новичками легкокавалеристами, мне неизвестно; но расскажу один случай, который происходил у меня на глазах, в нашей камере, с двумя вновь поступившими юнкерами в кавалергарды. Это были Эммануил Нарышкин (сын известной красавицы Марьи Антоновны) и Уваров. Оба были воспитаны за границей; Нарышкин по-русски почти вовсе не умел говорить, Уваров тоже весьма плохо изъяснялся. Нарышкина Лермонтов прозвал „французом“ и не давал ему житья; Уварову также была дана какая-то особенная кличка, которой не припомню. Как скоро наступало время ложиться спать, Лермонтов собирал товарищей в своей камере; один на другого садились верхом; сидящий кавалерист покрывал и себя, и лошадь своею простыней, а в руке каждый всадник держал по стакану воды; эту конницу Лермонтов называл „Нумидийским эскадроном“. Выжидали время, когда обреченные жертвы заснут, по данному сигналу эскадрон трогался с места в глубокой тишине, окружал постель несчастного и, внезапно сорвав с него одеяло, каждый выливал на него свой стакан воды. Вслед за этим действием кавалерия трогалась с правой ноги в галоп обратно в свою камеру. Можно себе представить испуг и неприятное положение страдальца, вымоченного с головы до ног и не имеющего под рукой белья для перемены. Надобно при этом прибавить, что Нарышкин был очень добрый малый, и мы все его полюбили, так что эта жестокость не имела даже никакого основательного повода, за исключением разве того, что он был француз. Наша камера пришла в негодование от набегов нумидийской кавалерии, и в следующую ночь несколько человек из нас уговорились блистательно отомстить за нападение. Для этого мы притворились все спящими, и, когда ничего не знавшие об этом заговоре нумидийцы собрались в комплект в нашу комнату, мы разом вскочили с кроватей и бросились на них. Кавалеристы принуждены были соскочить со своих лошадей, причем от быстроты этого драгунского маневра и себя, и лошадей препорядочно облили водой, затем легкая кавалерия была изгнана со стыдом из нашей камеры. Попытки обливать наших новичков уже после этого не возобновлялись».