Письма к Максу Броду - Франц Кафка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю «Затонувшего колокола»[69], но, судя по твоим словам, могу отнести этот конфликт к тебе, причем вижу замешанными в нем лишь двух человек, ведь те, что на горах, — не люди.
А Ольга[70]? Она выведена не сама по себе, а лишь в качестве сознательного противовеса Ирене, как спасение от нее.
Но если от всего отвлечься: то, что с тобой здесь происходит, и происходит несомненно — «полный мир, покой в эросе», — нечто настолько чудовищное, что опровергается самим фактом некоторого твоего сопротивления. Если бы ты называл это не такими высокими словами, еще можно было бы сомневаться. Но — и тут я возвращаюсь к сказанному раньше — именно потому, что ты называешь это так, конфликт, вероятно, в другом.
То, что говорил Верфель, сказано лишь между прочим, он не настолько отличается от других, чтобы там, где у других звучало бы отчаяние, у него бы звучал гнев; но характерно, однако, то, что он молчаливо ссылается на поэтическое мгновение, как это делаем я и ты и все, будто на такие вещи можно ссылаться, вместо того чтоб попытаться поскорее отвести взгляд, чтобы потом ни за что не отвечать. Впрочем, «невыносимы лишь пустые дни» звучит братски-предательски и плохо согласуется с этим гневом.
Франц
«Послание»[71]прилагаю. Спасибо за «таблички».
Дорогой Макс,
что касается твоих дел, то до получения ответа могу сказать тебе лишь вот что: я тоже считаю роль женщины ведущей, она это доказала, скажем, на примере грехопадения, за что, как, пожалуй, в большинстве случаев, была плохо вознаграждена. В этом смысле твоя жена, скажем, тоже руководит, поскольку она в некоторой степени через свое собственное тело ведет тебя к другим телам; то, что она, указав тебе этот путь, держит тебя, — иное дело; может, только тут по-настоящему и осуществляется ее руководство. Ты прав, когда говоришь, что для меня закрыты глубинные слои собственно сексуальной жизни; я тоже так считаю. Поэтому я всегда уклоняюсь и от суждений об этой стороне твоего дела или просто ограничиваюсь констатацией, что этот огонь, для тебя священный, недостаточно силен, чтобы в нем сгорело сопротивление, суть которого мне уже понятна. Почему случай Данте нужно толковать так, как ты это делаешь, я не знаю, но, даже если бы дело обстояло так, это все-таки совсем другое, чем было у тебя, по крайней мере до сих пор; ее от него увела смерть, ты же, чувствуя себя вынужденным от нее отказаться, хочешь, чтобы она умерла для тебя. Впрочем, ведь и Данте по-своему от нее отказался, он по своей воле женился на другой, что также не подтверждает твоего толкования.
Но только приезжай, приезжай, чтобы с этим поспорить. Однако до этого надо заранее послать телеграмму, чтобы мы могли тебя встретить и чтобы твой приезд не совпал с моим отъездом (если я паче чаяния должен буду все-таки поехать в Прагу на службу где-то в середине февраля). Хорошо бы также, чтобы ты приехал не в одно время с моим зятем, который собирается сюда в начале февраля, впрочем, я сейчас подумал, это получится само собой, потому что он наверняка не приедет на воскресенье, как, наверное, ты. Словом, если ты предварительно телеграфируешь, для твоего приезда в феврале нет никаких препятствий, и будь здесь Оттла (она в Праге, постарается зайти к тебе в понедельник, но, наверное, не застанет, потому что ты уедешь выступать с лекциями), она бы перечислила достаточно (достаточно, с ее точки зрения) соблазнов, чтобы тебя к нам заманить. Если не удастся приехать уже утром в субботу (но для этого лучше бы выехать уже в пятницу пополудни), ты поедешь в субботу после двух с главного вокзала и в половине шестого будешь уже в Михлебе, где мы бы тебя ждали с лошадьми. (Одного воскресенья для поездки теперь уже мало, поскольку ранний скорый больше не останавливается в Михлебе, с 1 января.)
Большое спасибо за экземпляры рукописи (которые мне, впрочем, уже не нужны, во всяком случае в Корнфельде, потому что я нашел другой выход) и за все печатные материалы, а также за то, что ты напомнил обо мне Вольфу. Настолько приятнее напоминать о себе через тебя, чем самому (при том условии, что это тебе не неприятно), потому что тогда, если что-то ему не понравится, он может сказать это прямо, в то время как обычно — во всяком случае, по моим впечатлениям — он не говорит откровенно, по крайней мере в письмах, лично он более откровенен. Я уже получил корректуру книги.
Поскольку Оттла вряд ли тебя застанет и не передаст тебе моего вопроса, она уже в понедельник днем возвращается сюда обратно: объединение писателей (имеются в виду «Перья») сообщает мне о сделанной без разрешения перепечатке «Отчета для Академии» в «Эстеррайхишен моргенцайтунг» и спрашивает у меня полномочий, чтобы вытребовать для меня гонорар в 30 марок (с удержанием 30 %). Надо ли мне это делать? 20 марок мне бы очень пригодились для покупки, например, новых томов Кьеркегора. Но с этим объединением дело нечисто, со взысканием суммы тоже, а газета, наверное, еврейская. Так надо ли? Кстати, можешь ли ты заказать номер (это, видимо, воскресный выпуск за декабрь или январь) через Влчека?
В благодарность за это одна фраза из обращения франкенштейнского санатория, ведь мне больше не с кем поделиться радостью: господин Артур фон Вертер, крупный промышленник, во время первого заседания правления во Фр. произнес большую речь, открыто выразив пожелание, чтобы она была напечатана и предоставлена объединению в качестве листовки. Она лучше, чем бывает обычно в этом роде, фразы здесь более свежие, невинные и т. д. Заключительный абзац я недавно добавил в Праге. Его это, со своей стороны, подвигло внести улучшения, добавления, и вот теперь в печати я читаю такое: «Долгие годы участвуя в практической жизни, я без влияния всяких теорий выработал для себя такой жизненный девиз: быть здоровым, прилежно и успешно трудиться для себя и для своей семьи, честно зарабатывать состояние — вот путь человечества к довольству на земле».
(Примечание на полях:) Пожалуйста, Макс, спроси Пфемферта[72], чем отличается рубинеровское издание дневников Толстого от мюллеровского.
Дорогой Макс,
я отвечаю сразу же, хотя сегодня такой хороший день. Ты неверно понял мое молчание, дело тут не в тактичности, тогда лучше было бы просто не отвечать, это была неспособность; за все это долгое время я начал три письма и бросил, это была неспособность к правильному пониманию, но не «немочь», это было «мое дело», о котором с большим трудом (потому что мне самому такие простые вещи даются лишь с большим трудом, в отличие от счастливо-несчастного Кьеркегора, который, уносясь, так замечательно дирижирует неуправляемым воздушным кораблем, хотя для него это, собственно, не столь существенно и, по его же собственным понятиям, не стоило бы и заниматься тем, что для тебя несущественно) можно сказать, но которое нельзя рассказать, а потом я уже и сказать ничего не мог. Здесь же, за городом, молчание уместно еще и потому, что я приехал из Праги (из последней поездки я вернулся буквально как в опьянении, точно ехал в Цюрау, скажем, специально, чтобы протрезветь, и каждый раз, как я был уже близок к трезвости, я тотчас опять уезжал в Прагу, чтобы снова там раньше времени напиться), уместно и потому, что я нахожусь здесь долго, всегда. Само собой, такая тишина делает мой мир беднее; я всегда ощущал это как свое личное несчастье, у меня (так воплощаются символы!) в буквальном смысле не хватало дыхания, силы легких, чтобы вдохнуть разнообразие мира, который ведь, если верить зрению, открыт для меня; теперь я больше не трачу на это усилий, они не входят в мое расписание, и жизнь от этого не стала печальнее. Но сказать что-либо я способен еще меньше, чем прежде, а если и говорю, то едва ли не против своей воли.