Белое сердце - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и пусть, — презрительно бросил он. — Что с того, что эта толстуха стоит миллионы? К черту ее.
Дорогая рама почернела. Отец хотел было упомянуть про тюрьму, но потом решил, что этого делать не стоит. Он секунду-другую подумал и переменил тактику. Резко подняв с пола огнетушитель, он сказал:
— Вообще-то вы правы, Матеу, совершенно правы. Но не поджигайте ее, потому что и другие картины могут тоже загореться. Давайте вот что сделаем. Сейчас я швырну в нее этот огнетушитель — он весит не меньше, чем она. Толстуха получит свое и отправится к чертям.
С этими словами Ранс поднял огнетушитель двумя руками, как поднимает штангу штангист, собираясь швырнуть его в Софонисбу и в Артемизию.
Матеу стал серьезным.
— Эй, что это вы собираетесь делать? Вы же испортите картину!
— Я ее в клочья разнесу, — сказал Ранс.
Доля секунды решила все. Долю секунды держал отец над головой ярко-красный огнетушитель. Долю секунды плясал огонек зажигалки Матеу. Он посмотрел на отца, потом на картину. Ранс с трудом удерживал тяжелый огнетушитель. И тут Матеу погасил огонь, сунул зажигалку в карман, развел руки, как борец перед боем, и угрожающе произнес:
— Эй, спокойно, спокойно! Не вынуждайте меня применить силу!
Матеу не уволили, потому что отец никому не рассказал об этой истории, и охранник тоже никому не рассказал, как Ранс хотел в клочья разнести Рембрандта. Никто не заметил обгоревшей рамы (разве что какой-нибудь бестактный посетитель, но ему посоветовали не задавать лишних вопросов, или сменщик — но ему заплатили), а вскоре и раму заменили на другую, очень похожую на прежнюю, хотя и не старинную. Ранс считал, что если Матеу двадцать пять лет был хорошим охранником, то он будет хорошим охранником еще двадцать пять лет после одного случайного срыва. К тому же Матеу раскаивался в своем проступке, да и свою преданность делу он доказал: при виде того, как кто-то другой (пусть даже вышестоящее лицо) собирается нанести ущерб вверенной ему картине, чувство ответственности возобладало в нем над страстным желанием испепелить Артемизию. Его срочно перевели в другой зал, туда; где выставлены примитивисты. Фигуры на их картинах не такие объемные и вряд ли могут вызвать подобное раздражение (есть даже такие картины, где на одном холсте рассказывается вся история от начала и до конца). После того случая мой отец только чаще стал спрашивать Матеу о его жизни, подбадривал его перед лицом приближающейся старости и не спускал с него глаз во время праздников, которые устраивались в Прадо дважды в год для всех сотрудников музея, обычно в большом веласкесовском зале. Все сотрудники музея с членами их семей — от директора (который появлялся на минуту и, здороваясь, подавал всем слабую руку) до уборщиц (они шумели и веселились больше всех, потому что потом им нужно было оставаться и все убирать) пили, закусывали, болтали и танцевали на этих проходивших два раза в год праздниках, которые ввел мой отец и которые преследовали ту же цель, что и карнавалы — доставить радость охранникам, дать им возможность расслабиться и повеселиться именно там, где в обычные дни они должны быть сосредоточенными и сдержанными. Отец сам следил за тем, чтобы подавалась такая еда и такие напитки, пятна от которых не могут испортить картин, а в остальном можно было делать что угодно: так что ребенком я видел брызги газированной воды на «Менинах» и пятна сбитых сливок на «Сдаче Бреды».
* * *
В течение многих лет — когда я был ребенком, потом подростком, а потом и юношей, когда смотрел робкими глазами на девочку из писчебумажного магазина, — я знал только то, что до женитьбы на моей матери мой отец был женат на ее сестре, Тересе Агилера, старшей из «девочек», как называла бабушка своих дочерей — Тересу и Хуану, — рассказывая истории из семейного прошлого (а сыновей своих она называла «мальчики»). И дело не только в том, что дети всегда поздно начинают интересоваться жизнью своих родителей до того, как они стали их родителями (человек обычно начинает интересоваться такими вещами, только достигнув того возраста, в котором были его родители в момент его появления на свет, или когда у него самого появляются дети — именно тогда он вспоминает свое детство и впервые задумывается над тем, что было до его рождения), но еще и в том, что сами родители не стараются пробудить интерес к своему прошлому и не рассказывают своим отпрыскам, кем они когда-то были, а возможно, они и сами забывают об этом. Почти все стыдятся своей юности, вряд ли можно верить утверждениям, что люди вспоминают годы юности с умилением, — скорее, люди гонят эти воспоминания прочь, стараются забыть свою юность, как забывают страшные сны, прочитанные книги или то, чего вообще не было.
Молодость скрывают, наша молодость — это тайна для тех, кто не знал нас молодыми.
Ранс и мама никогда не скрывали, что Ранс был женат на той, кто могла бы быть моей тетей Тересой (или не могла бы ею быть). Это был очень непродолжительный брак, и причиной тому, насколько мне было известно, стала ранняя смерть Тересы, но мне не было известно (да я никогда об этом и не спрашивал), отчего она умерла: в течение многих лет я полагал, что знаю причину ее смерти. Но однажды я спросил об этом — и мне солгали. Это тоже не ред кость: родители лгут детям, когда те расспрашивают об их давно забытой молодости. Мне сказали о какой-то болезни и больше не сказали ничего. Много лет мне говорили о ее болезни, а когда знаешь о чем-то с детства, потом бывает очень трудно усомниться в этом. Поэтому то, что я думал о первом браке моего отца, было вполне простительной ошибкой для ребенка и подростка, верящего в то, что встреча его родителей была неизбежна, потому что только так подтверждается неизбежность его собственного появления на свет (я говорю сейчас о нормальных ленивых детях, тех, что не ходят в школу, если у них слегка поднимается температура, и которым не приходится работать — по утрам развозить на велосипеде тяжелые коробки). Ошибка моя заключалась вот в чем: я полагал, что Ранс думал, будто был влюблен в одну из сестер, — в старшую, — а на самом деле был влюблен в младшую сестру, которая в то время, когда отец с ними познакомился, была, вероятно, слишком молода, чтобы отец обратил на нее внимание. Возможно, так мне рассказывали эту историю моя мать или бабушка, точно уже не помню, — короткий и, скорее всего, лживый ответ на вопрос ребенка, во всяком случае, Ранс никогда со мной об этом не говорил. Не исключено, что детское воображение добавило еще одну трогательную деталь: желание утешить вдовца, заменить сестру, приглушить боль мужа занять место умершей. Моя мать могла выйти за моего отца отчасти из жалости, чтобы избавить его от одиночества. Или нет: она была влюблена в него с самого начала и втайне желала устранения препятствия, которым была ее сестра Тереса. А может быть, она этого не желала, но, когда это случилось, среди чувств, охвативших ее, была и радость. Ранс никогда ничего не рассказывал. Несколько лет назад, когда я уже был взрослым, я спросил его об этой истории, но он повел себя так, словно я до сих пор был малышом: «Что тебе за дело до этого?» — сказал он и сменил тему разговора. Когда я попытался настаивать (разговор происходил в ресторане «Ла Дорада»), он встал со своего места и перед тем, как направиться в туалет, шутливо сказал: «Послушай, у меня нет охоты говорить о далеком прошлом. Это дурной тон, это заставляет человека вспоминать о его возрасте. Если на другую тему ты говорить не хочешь, то было бы лучше, если бы, вернувшись, я не увидел тебя за этим столиком. Я хочу спокойно поужинать, и поужинать сегодня вечером, а не сорок лет назад». Он вел себя так, будто мы были дома, а я был малышом, которого можно в любой момент отослать в его комнату. Ему и в голову не пришло рассердиться или самому уйти из ресторана.