Том 1. Муза странствий - Борис Бета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ты прав. Уверяю тебя!
Туман с моря*
Теперь бы пойти на Арбат,
Дорогою нашей всегдашней.
Над городом галки кричат,
Кружатся над Кремлевской башней…
Под осень, в августе, бывают здесь дни тихие, солнечные, такие безмолвные в сопках, что легко думается о самом заветном. Я с утра гулял в одиночестве, опираясь на самодельную трость, был спокоен на этих гладких шоссированных дорогах вымершей крепости. Виды отважные – распростертое глубоко море, скалистые островки, океанские дымы на горизонте – открывались с увалов; затем опять гребень закрывает, загораживает море; но небо было всегда огромное. Я доходил, спускался к морю, – гудел раскатистый мерный шум, было открыто, опасливо, – и стоял у намывов прилива, у водного пространства, которое отсюда казалось выпуклым, вздутым. Потом купался. А выкупавшись, приятно раздраженный водяными толчками, я лежал голый, высыхал и загорал… Одиночество, спокойствие, мысли-сны о России…
Однажды, близко к полдню, я услыхал оклик: «Мистер», – в канаве, среди голубеньких цветов лежал Намберг, латыш, солдат и вор. Я подошел к нему. «Ну, как живете?» – спросил я для начала, протягивая ему руку. Он был по-прежнему худ, с острым блеском глаз, в чеховской бородке; все та же ватная желтая кацавейка, серые брюки навыпуск, подкованные пыльные боты. Усталый, с облипшими волосами, с мокрым ртом. «Ворую, – ответил он чисто по-московски. – Не хотите ль? – указал он глазами на солдатский сухарный мешок с табаком и усмехнулся: – Американского»… Я стал свертывать. Он закашлялся и плюнул в траву. «Эрман приехал с Камчатки», – сказал он. Эрман был тоже одним из тех, с кем весной я проводил время, участвовал в предприятиях с оружием, с кокаином, с опиумом. Мы жили весело, ибо вправду «есть прелесть в этой поздней, в этой чадной жизни пьяниц, проституток и матросов», потом, летом, разошлись, разъехались. Я смотрел на болезненный интеллигентный профиль Намберга и забывшиеся лица китайцев, корейских партизан, евреев-комиссионеров, неловких спекулянтов, иностранцев-солдат, проституток, опять и опять ожили в памяти…
И вот я вернулся в город. Мы шли туда с Намбергом пешком и уже, не доходя до Мальцевского, были изрядно пьяны. Очень поздно мы переезжали на «юли» на Чуркин. Пьяное воодушевление, бесшабашная ночь на воде, город, огнями вздымающийся, растянувшийся в зареве, иллюминованная, мрачно-живая вода, удушливые раскатистые вопли сирены… Потом мы шли, спотыкаясь, задерживаясь, по твердой темной дороге; огни одиноко просвечивали сквозь деревья, женский голос окликнул нас из палисадника. И этот голос неизвестной женщины опять поразил, вовлек меня в сладостную тревогу – и от слез залучились звезды, густые, над простором осенних сопок. Почему я, с душой столь изболевшей, что она плачет от плача нищего ребенка, – почему скитаюсь я, как преступник, по трущобам, пью горячее китайское пиво в компании вора? Да, вот стоял я на улице около цветочного магазина, куда зашел за цветами мой причудливый приятель, и две девушки, гордые своими женскими изысканными платьями, своей чистоплотностью, прошли, посмотрев на меня, как на стену. Почему нет мне их внимательной дружбы? Почему не с кем говорить мне о Новалисе, о его любви к маленькой Софье, почему не с кем вспоминать мне наизусть стихи любимых и загадывать будущее? Осеннее небо, ведь я забыл, как сидят за семейным столом, не сумею принять стакан из рук хозяйки!..
Намберг постучал, его спросили, – мы вошли в то особенно острое тепло, где тесно спят, бредят. Я лег рядом с Намбергом, его кацавейка пахла камфарой, – вихрь искр, вызывая тошноту головокруженья, помчал меня… А утром я увидал, какая бедность больных озлобленных людей приютила нас на ночь. Я познакомился с Андреичем, бывшим офицером, а теперь подмастерьем японской парикмахерской, иссохшим ревматиком, отравленным газами и кокаином, познакомился еще с тремя мужчинами и двумя женщинами, из которых одна была пятнадцатилетней девочкой. И у всех та особенная худоба, опухлые линии носа, блеск глаз указывали на страсть «отрываться» от юдоли, безуметь от «хаванья» понюшек сладостного порошка. Мы вышли натощак. Было солнечно, но зябко. Город утренне туманился по ту сторону воды. Мы пошли пешком в Гнилой угол, потому что не имели на переезд. Утро, опять молодое, просторные сопки и ясное небо, вода, живая, прелестная, изменчивая и все-таки таинственная; белые дымки катеров… Около чешских казарм мы сели в служебный поезд и доехали до вокзала. Намберг пошел на Семеновский, продавать кацавейку и мои помочи, а я направился в «американку», в клуб Y. М. С. А.
Вечером, когда начался в клубе кинематограф и опустели зало и верхние коридоры, мы с Намбергом и два русских шофера сидели у камина на плетеном диване и обсуждали одно начинание. Дело заключалось в том, что шоферы, – их было трое всех, – угонят, скрадут автомобиль из гаража одной иностранной миссии и с помощью нас машина эта должна быть продана скупщику, живущему на даче. Поспорив, накурившись до щипанья языка, нагрызя китайских орехов так, что у наших ног образовалась россыпь скорлупы, мы порешили, что шофера приезжают в автомобиле к Луговой улице, где мы ждем их; потом за руль сажусь я и везу Намберга и рыжего шофера, Попова, на дачи, где мы продаем машину и с деньгами возвращаемся по железной дороге; на вокзале нас встретят остальные и производится дележ.
Ночевали мы с Намбергом на вокзале в третьем классе. Утром мы разошлись. Я долго сидел у Невельского, прищуриваясь на сопки Чуркина, на осеннее бодрое сияние воды, и сладостная тоска, тайная радость опять примиряла меня с моей нуждою, одиночеством. Потом я сидел в библиотеке, читал газеты – неизвестные мне, спокойные поэты пели про изысканность, про коварную женщину. Около двух я пришел, доплелся до Луговой, где на углу, на столбике, сидел Намберг в новой для меня серой шляпе и американском дождевике с отстающей спиной. Мы прошли дальше, за трамвайный парк и сели у ворот – и тотчас увидели подкатывающий «каделак» с нашими знакомцами; на машине, на радиаторе, висел флажок иностранной миссии. Я был спокоен. Они подошли, пожали нам руки;