Улыбайся всегда, любовь моя - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В результате целый день распевала мантры, чувствуя себя ужас-как-эзотерично, но к ночи все испортила, задумавшись о словах. Пришла к выводу, что давно пора покопаться в лотосе моего сердца – что там, среди белых лепестков? Кроме жемчужины? Кроме любезного Шивы? Любимые – покинувшие меня тем или иным способом (уехал, умер, не любил, по сути, одно и то же). Все на одно лицо, Внутренний Монгол с тонко вылепленным черепом, вылитый Боб Марли, когда прикуривает. Вместо того чтобы одурманенным затеряться в моих лепестках, ушел еще глубже, в свои личные степи.
Папа, который меня любит. Однажды осенью, когда было так плохо, что совсем никуда, мне хотелось поехать к нему, но что бы я сказала – «Папа, у меня умер любовник»? Представляю его лицо.
Кот, как ни странно.
Несколько книг. Или это уже мусор? Я все время упускаю момент, когда мои ценности превращаются в мелких черных насекомых, суетящихся в лотосе, – сосчитать невозможно, и, кажется, они его едят.
Цветы и котята.
Должна быть еще девочка из цветного стекла, которая и есть моя бессмертная составляющая, что сияет и звенит. Но я не вижу ее, лишь краешек руки или бедра мелькает, то ли она прячется, то ли просто глупа до такой степени, что ей бы только звенеть и сиять, а в глаза посмотреть нет смелости, да и нечем – какие глаза у стеклянных девочек!
По всему выходит, что в лотосе у меня дом Барби, небольшой, китайского производства. Только не розовый, умоляю, не розовый, ненавижу этот цвет. Пусть уж белый, белый бумажный дом, белый дом Барби, чудом спасенный от арабского террориста с тонко вылепленным черепом.
И в нем прячется какой-то беглый зверек, что негромко, но неумолчно и безобразно подвывает. Следовало бы из санитарных соображений свернуть ему шею, но никогда не знаешь точно, можно ли. Вдруг это последнее живое – среди надушенной бумаги, лепестков, мертвых любовников, стекла, жемчужины и любезного Шивы.
Один из них прислал мне диск с колыбельной, где кто-то по-английски шепчет под тихую гитарку что-то вроде «не плачь, моя маленькая детка, усни, а завтра...». Что же так жестко, душа моя, или языка не знаешь? Не будет никакого «завтра» для нас.
В конце концов, ему же хуже – я всего лишь утратила неверного любовника, а он-то потерял женщину, которая его любила.
С каждой следующей утратой умирать от горя становится все бессмысленнее: если и того пережила, и этого, к чему сдаваться на третьем? четвертом? восьмом? Чем предыдущие хуже? И если уже было тринадцать, то почему бы и не быть четырнадцатому? Кто сказал, что этот последний? Поэтому, когда кто-нибудь на твоих глазах уходит в длительное отчаяние, начинаешь подозревать, что это нервы, просто нервы, нежелание держать себя в руках. Что человек наслаждается своей болью или спекулирует ею – да мало ли игр, замешанных на мазохизме. Но есть еще третий вариант, который обычно не учитываешь, – «просто такая сильная любовь». Из книжных такой мне кажется только одна – Кончиты и Резанова. Знаете почему? Не потому, что ждала двадцать восемь лет, а потому, что, узнав о его смерти, дала обет молчания.
Я знаю: ты не можешь о нем говорить, ты не можешь не говорить о нем. И тогда ты молчишь, пока не пройдет отчаяние. Я молчала десять дней, а она до конца жизни – такая сильная любовь.
* * *
Сегодня увидела: на двери вагона метро наклеено много маленьких бумажек и на каждой написано «Конфуций». Подумалось: странная нынче реклама. Я ехала на деловую встречу (Господи, до сих пор горжусь, когда пишу о себе такое) и раздумывала, чего бы мне купить на обратном пути – хурмы или красной икры. В результате каких-то непроявленных размышлений о пище, жизни вообще и бесед с коллегой о нравах литераторов, возвращаясь домой, я завернула в «Алые паруса» и уверенно купила небольшой чайник из исиньской глины и банку подозрительного улуна. Дома произвела чайную церемонию для бедных, разливая зачем-то в две чашки: сосредоточенно занюхала сухую заварку (пахло лежалой травой), первую порцию вылила, вторую благоговейно выпила (теперь отдавало мокрой лежалой травой), в третьей и четвертой честно попыталась различить новую ноту (мокрая лежалая трава чувствовалась слабее). Поговорила сама с собой о вкусе этого чая: «Кажется, это не последний осенний сбор, хотя и напоминает о мокрой лежалой траве»... И выбросила в туалет разбухшие листья. Теперь из унитаза тонко пахнет мо... хорошим китайским чаем.
Да, и на банке этого самого улуна, как и положено в плохом рассказе, была наклеена одна из тех бумажек с надписью «Конфуций». Рондо, это пошлость такая, но не я же придумала, что жизнь закручивает маленькие и большие спирали, и на каждом витке можно найти точку повтора и сказать: вот! Вот это – знак – мне. И потом еще немного подумать, что все есть знак, и все есть знак всем, и вопрос в том, насколько ты готов принять его на свой счет. И еще много всякого такого можно подумать, а можно просто закрыть глаза и вернуться к тому июньскому дню, когда я впервые была в чайном клубе.
Мы только что помирились, и он спешил рассказать все, что намолчал за два месяца. Радовался мне, как старой игрушке, которую мама на полгода прятала в шкаф, а теперь вот достала так торжественно, что он и правда почувствовал важность момента. И вот, чтобы развлечь меня особым образом, он устроил чайную церемонию. Сохранилось письмо, которое я написала тогда Тине. Знаки, оказывается, были нарисованы красным на каждой стене, но я не хотела их замечать. Очень странно читать, как я изо всех сил веселилась и не смотрела, не смотрела, но ужас все равно прорывался.
«Мы продержались два месяца. А потом он нажрался пейота и написал мне. Конечно, я ответила. Когда мы встретились, мне показалось, что он скоро умрет.
Мы гуляли, как будто ветер нес: бульвары, чайный клуб, заброшенный завод, индийский ресторан... Чайный клуб, видимо, служит прикрытием для тайного сайгонского притона курильщиков опиума: там два зала, один тихий-тихий, чайный, где вьетнамки осторожно изображают японок, а второй битком набит дико орущими вьетнамцами, которые стучат ложками, поедая червяков. Приятно только, что маленькие женщины непринужденно, как птицы, заскакивали на подножки высоких барных стульев, чтобы чуть возвыситься над стойкой.
В «Джиганате» я пила морковный сок, который идеально совпадал по оттенку со стеклом, лежащим на соседнем столе, и моей новой футболкой. Бульвары, ошалев от жары, плавились и меняли направление так, что мы все время блуждали, находя на проспекте Мира белые панельные дома, киоски с вездесущими вьетнамками, для разнообразия превратившимися в обувь, и зеленые деревья, что вместе составляло Крым, где мы никогда не были вдвоем.
Мы зашли на завод «под снос», где в огромном цехе, подсвеченном солнцем, среди железа и пыльного поблескивающего мусора, оставшегося от разрушенных театральных декораций, резвились пять маленьких котят, четыре черных и один серый, полные страха, голода и твердого намерения противопоставить свою пушистость и теплоту призраку бульдозера. Среди мусора он нашел фанерные звезды и некоторое время с дикими от напряжения глазами крутил их над головой, изображая кровавого варвара, потом попал себе по голове и притих.