Сорок дней Муса-дага - Франц Верфель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Весьма сожалею, ваше преосвященство, что ни разу не имел возможности приветствовать вас в своем доме.
Вардапет потупил глаза и развел руками:
— Сожалею об этом еще больше, господин Багратян. Но воскресный вечер — это единственный свободный вечер, которым мы можем располагать.
Габриэл оглядел комнату. Он думал, что увидит в этой церковной канцелярии папки и фолианты. Ничего похожего. Лишь на письменном столе несколько бумаг.
— На ваши плечи ложится немалое бремя. Представляю себе, каково вам.
Тер-Айказун этого не отрицал:
— Больше всего сил и времени отнимают дальние расстояния. Я в таком же положении, как и доктор Алтуни. Ведь наши соотечественники в Эль Эскеле и в горах, в Арзусе, тоже требуют заботы.
— Да, такая даль, — несколько рассеянно сказал Габриэл, — ну, тогда я вполне могу представить себе, что у вас нет ни времени, ни желания бывать в обществе.
Тер-Айказун взглянул на него с таким видом, будто его неправильно поняли.
— Нет, нет! Я ценю оказанную честь и приду к вам, господин Багратян, как только у меня наступит некоторое облегчение…
Он не договорил — избегал, видимо, уточнять слово «облегчение».
— То, что вы собираете у себя наших людей, достойно всяческой похвалы. Они многого здесь лишены.
Габриэл попытался перехватить взгляд вардапета.
— А вы не думаете, святой отец, что сейчас не слишком подходящее время для светских развлечений?
Быстрый, очень внимательный взгляд.
— Напротив, эфенди! Сейчас самое время бывать людям вместе.
Габриэл не сразу ответил на эти странно многозначительные слова. Прошла добрая минута, пока он не заметил, словно невзначай:
— Иной раз просто изумляешься тому, как безмятежно течет здесь жизнь и как никто, по-видимому, ни о чем не тревожится.
Вардапет снова потупился, готовый, казалось бы, терпеливо выслушать любое осуждение.
— Несколько дней назад, — медленно заговорил Габриэл, начиная свое признание, — я был в Антиохии и кое-что там узнал.
Зябкие руки Тер-Айказуна выглянули из рукавов рясы. Он сложил их, крепко сплел пальцы.
— Люди в наших деревнях редко бывают в Антиохии, и это к лучшему. Они живут не переходя границ собственного мира и мало знают о том, что творится на белом свете.
— Сколько же им еще жить в положенных границах, Тер-Айказун? А если, например, в Стамбуле арестуют всех наших руководителей и знатных людей?
— Их уже арестовали, — тихо, почти неслышно сказал вардапет, — они уже три дня сидят в стамбульских тюрьмах. И их много, очень много.
То был приговор судьбы — путь в Стамбул отрезан.
И все же в эту минуту самая значительность случившегося произвела на Габриэла меньше впечатления, чем спокойствие Тер-Айказуна. Он не сомневался в достоверности сказанного. Духовенство, несмотря на наличие либерального дашнакцутюна, по-прежнему представляло собой самую большую силу и было единственной настоящей организацией армянского народа. Сельские общины находились в далеко отстоящих друг от друга местностях и о ходе мировых событий узнавали чаще всего, лишь когда уже бывали вовлечены в их водоворот. Священник же получал сведения задолго до того, как из столицы прибывали газеты; по самым скорым и тайным каналам ему первому становилось известно о каждом грозящем опасностью событии. И все-таки Габриэлу хотелось убедиться, что он правильно понял сообщение.
— Действительно арестованы? И кто? Это вполне достоверно?
Тер-Айказун положил безжизненную руку с большим перстнем на лежавшие на столе бумаги.
— Как нельзя более достоверно.
— И вы, духовный наставник семи больших общин, говорите об этом так спокойно?
— От того, что я не буду спокоен, мне легче не станет, а моим прихожанам — один вред.
— Есть ли среди арестованных священники?
Тер-Айказун угрюмо кивнул.
— Пока семь человек. Среди них архиепископ Амаяк и трое высокопоставленных священнослужителей.
Как ни сокрушительна была новость, Багратян изнемогал от желания курить. Он достал сигарету и спички.
— Я должен был раньше прийти к вам, Тер-Айказун. Вы даже не представляете, как мучительно мне было молчать.
— Вы сделали добро тем, что молчали. Мы и дальше должны молчать.
— А не целесообразнее ли подготовить людей к будущему?..
Словно отлитое из воска лицо Тер-Айказуна было бесстрастно.
— Будущее мне не известно. Но мне известно, какими опасностями могут грозить моим прихожанам страх и паника.
Христианский священник говорил почти теми же словами, что и правоверный мусульманин Рифаат. Но перед Габриэлом вдруг встало видение, сон наяву. Огромный пес, из тех бездомных тварей, что держат в страхе всю Турцию; на его пути — старик, он замер от страха перед псом, переминается с ноги на ногу, потом вдруг круто поворачивается, пускается в бегство… но лютый зверь уже настиг его, впился зубами в спину…
Габриэл провел рукой по лбу.
— Страх, — сказал он, — самое верное средство разохотить врага к убийству… Но разве не грешно и не опасно скрывать от народа правду о его судьбе? До каких пор можно ее утаивать?
Казалось, Тер-Айказун прислушивается к чему-то далекому.
— Газетам не разрешено писать обо всем этом — не хотят огласки за границей. К тому же весной много работы, времени у людей в обрез, наши сельчане вообще редко куда-нибудь выезжают… Так что с божьей помощью от страха мы на какое-то время избавлены… Но когда-нибудь это случится. Рано или поздно.
— Что случится? Как вы себе это представляете?
— Это непредставимо. Наши солдаты разоружены, руководители наши арестованы!
Все так же невозмутимо Тер-Айказун продолжал перечень злодеяний, как будто ему втайне доставляло удовольствие делать больно себе и гостю:
— В числе арестованных — Вардгес, близкий друг Талаата и Энвера. Часть заключенных выслана. Возможно, их уже нет в живых. Все армянские газеты запрещены, все армянские предприятия и магазины закрыты. И пока мы тут с вами беседуем, на площади перед сераскериатом[38]стоят виселицы с повешенными ни в чем не повинными армянами, пятнадцать виселиц…
Габриэл порывисто вскочил, опрокинув камышовый стул.
— Что за сумасшествие! Как это понять?
— Я понимаю это только так, что правительство готовит нашему народу такой удар, какой не посмел бы нанести сам Абдул Гамид.
Габриэл напустился на Тер-Айказуна с такой злостью, словно перед ним был враг, иттихатист: