Закусочная «Феникс» - Илья Куприянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Респект.
Он засмеялся:
– Завязывай, блин. В желании смотреть на мир трезво нет ничего особенного. Знаешь, блин, это что-то типа агностицизма – слышал, да? Только я агностик не только в религиозном смысле: я агностик во всём! Я не знаю, есть ли Бог или нет, я не знаю, великая ли Россия страна или нет, я не знаю, хорошие люди меня окружают или же их шкафы полны скелетов: истина всегда посередине, и к ней нам не дают подобраться те, кому выгодней, чтобы мир виделся двухсторонним.
В моей голове вновь промелькнула параллель с Сергеем – мало ли? Но нет, Лёха точно не может отказаться от земного в пользу космического: он слишком любит жизнь и свиные рёбрышки, которые он, собственно, и заказал, закончив говорить.
После еды на Лёху нахлынула меланхолия и, закурив, он продолжил рассуждать:
– Сейчас, блин, даже нельзя точно сказать, что плохо, а что нет. Пример: плохо ли показывать сиськи в прямом эфире, ну? Если плохо, то почему? Где я их не видел, ну?! Ах, дети увидят, блин. А что, дети всю жизнь проживут, любя свою жену платонической любовью, и детей из детдома возьмут? Ах, это на психику может повлиять. Как по мне, человека любая вещь психом может сделать, и тут точно не скажешь, были ли это сиськи, увиденные по телеку; пьяный отец, избивающий мать или смерть любимого попугайчика – люди несовершенны, причём во многих вещах, но одна из главных – психика. Свобода мыслить, свобода осознавать то, что мы видим, делает нас уязвимыми. Блин, люди, по факту – это те же роботы, развитие которых можно направить в нужное русло, если правильно подойти к воспитанию. Оттуда всё и происходит, следовательно, если мы хотим получить идеального человека, нужно просто правильно «сломать» его психологически. Конечно, до машины нам далеко, но ведь на то мы, блин, и люди, чтобы у нас в голове вечно возникали противоречивые мыслишки. Вот она – уязвимость! Нас может свести с ума мелочь, увиденная не в то время – увидь тот или иной человек эти самые сиськи в другое время, может, и не стал бы, условно говоря, сексуальным маньяком – а почему так, ну?
Мы не знаем, потому что сама по себе уязвимость – не болезнь. Она порождает болезни, но её источник не лечится – это сознание, душа; я не знаю, что это, но я знаю, что оно есть и оно подвергает опасности даже не самого человека – а общество других, избежавших болезни. Оно, общество, есть потенциальная, блин, жертва, ибо система может жить без одного своего винтика, если только этот винтик не попробует её уничтожить. И тут уж нужно выбрать: либо люди должны стать бездушными винтиками, либо нужно научиться предотвращать их помешательства. А как? Сиськи, что ли? Запретить? А если начнут сходить с ума, если не будут их видеть?
Затянувшись, Лёха покачал головой:
– Идиотская эта логика…
Мысль Лёхи показалось мне несколько противоречивой:
– Да как же винтик может уничтожить систему?
– Так ведь просто никто не пытался пойти до конца, блин. Все слишком заняты строительством воздушных замков и внутривенными инъекциями лжи о том, что всё под контролем, чтобы попробовать.
– А что должно быть под контролем?
– А всё. Не можем же мы, блин, жить просто так, нам нужен список дел, выполнив которые мы получим награду. Нам страшно даже подумать, что это всё может быть ни к чему не привязано, что это всё может быть просто так. Вот нам и надо врать: самим себе, окружающим – чтобы не бояться того, что всё это, блин, возможно, ни к чему не приведёт.
– Так значит, горькая правда всё же лучше?
– А хрен его знает, блин! Тут ведь как – непонятно, что есть ложь или правда. Если говорить в общем, то по мне – не лучше, ни фига не лучше. От этой вонючей горькой правды одни проблемы, все ненавидят правду и стараются избежать её. Знаешь, почему я выключаю телевизор, если моя любимая команда проигрывает, а до конца матча осталось 5 минут? Да потому что я хочу потешить себя сладкой ложью о чудесном спасении, как тешат себя ложью о счастье и прочей ерунде друге люди. Горькая правда – это ещё одно притворство, потому что показательно принимая её, мы колемся ложью в туалетах, чтобы дожить до конца дня.
Тут Лёха торопливо вскочил:
– К слову, о туалетах…
– Вход один. Только давайте без внутривенных инъекций, пожалуйста.
– Ты чего, блин, – ответил он, торопливо проходя мимо стойки, – я уже старый для таких вещей – видишь, даже начал брюзжать и принимать правду.
Через некоторое время Лёха, облегчённо вздыхая, вновь уселся передо мной:
– К слову, о старости, блин. Ты не задумываешься об этом?
– О чём именно? Как буду жить, когда стану старым?
– Типа того, ну, – не дав мне ответить, он продолжил, – Просто, блин, я вот всё думаю о том, как меня угораздило дожить до седины?
– Её совсем не видно, – я снова посмотрел на томагавк, но Лёха был слишком серьёзен, чтобы поддаться на эту удочку:
– Да нет же, ну! Я к тому, что это ведь не по-панковски, блин. Панк старым не бывает, он поглощён водоворотом жизни, который его рано или поздно топит, а я слишком хорошо, блин, плаваю. Но только те, кто тонут, не боятся – у них нет на это времени, а я боюсь.
Такое признание меня поразило:
– Чего? Почему?
– Старость – это больше не мудрость, доброта и забота, – обхватив подбородок, принялся разъяснять Лёха. – Сегодня старость – это нестоящий член (тут он характерным жестом вцепился в обтянутый в кожаные штаны пах), выпадающие зубы, севшее зрение, глухота. То есть, это было и раньше, всегда было, только вот раньше мы не видели старших людей такими, да и сами они не обращали на это внимание.
Но самое страшное – это ненависть. Старики ненавидят окружающих оборонительной, трусливой ненавистью, им стыдно за свою отсталость, которая костью в горле встаёт у общества, стоит им выйти из своей комнаты; они ненавидят как собаки, которые лишились хозяина и которых улица била каждый день. Общество же ненавидит стариков за надменность, за безумное требование уважения к их седине, за упрямую идею подчинения мира их стариковской воле.
– Положа руку на сердце, – левой рукой я продублировал сказанное, а правую положил на плечо Лёхе, – Вы очень современный старик и никогда не станете трусливым и озлобленным. Я верю в это.
– Понятное, блин, дело, я скорее