Вчерашняя вечность - Борис Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странная теория — считается, что таким способом можно спастись. Переждать… пересидеть. Оно, конечно, верно, что там всё знают, всё видят, а всё же кому-то посчастливилось ускользнуть. Приедут незваные гости, а он здесь больше не живет. Ночной лейтенант сидит за столом, постукивает пальцами, другие заглядывают за портьеру, под кровать. Уехал, куда? Как же это вы не знаете. И давно? Да он совершенно отбился от рук, живёт своей жизнью. Тэк-с. Пристальный взгляд, пальцами та-та-та. И ведь не могут сказать, зачем пришли: государственная тайна. Удивительная теория, она выворачивает тайну наизнанку и обращает её против тех, кто продуцирует тайну. И что же дальше? А ничего. Дел много, работы невпроворот, отложат, а там, глядишь, переменится погода. Так уже бывало. Оказывается, была даже родственница в Ленинграде, муж был арестован — в двадцать седьмом году голосовал за троцкистскую оппозицию. Решила не дожидаться, когда придут за ней, собралась и укатила с трёхмесячным ребёнком на Урал. И прожила там два года, пока не рухнул Ежов и ветер не подул в другую сторону. Времена, сказала мать, не вечны. И видно было, что она изо всех сил старается в это поверить.
А ты, спросил он. А я, если успею, уеду к сестре. Она металась по комнате. Бог даст, сегодня ещё не придут. Они всегда являются накануне праздника, это известно. Откуда ты знаешь, спросил сын. Это известно, повторила она. Оба ни на минуту не усомнились, безоглядно поверили незнакомке во вдовьем платке. Да и нельзя было не поверить. Такие вещи не выдумывают; значит, знала. Мать провела полдня в очередях перед кассами на Ярославском вокзале. Была глубокая ночь. Писатель сидел, откинувшись на спинку дивана, всё ещё называемого оттоманкой, на котором он спал ребёнком, всё было как в прежние времена — пианино, буфет, только детского столика с книжками давно уже не существовало. Мать металась туда-сюда, забывала, вспоминала.
Подумать только, что делается. Теперь они уже и детей хватают. Но я тебе скажу — она остановилась с бельём в руках, — ты сам виноват. Ты мне никогда ничего не рассказываешь. Где ты проводишь время, с кем водишься. Шуточки, анекдоты, неужели ты не понимаешь, где ты живёшь. Чего уж теперь говорить. Я для тебя не авторитет. Был бы папа жив, он бы тебя приструнил. Надо переждать. Всё-таки есть справедливость. Например, после тридцать седьмого года, когда сняли Ежова, всё изменилось. Сталин вмешался, и всё это кончилось. Она вздохнула, она действительно вела себя мужественно. Только бы не разбудить соседей. Вот деньги, вот тёплые носки. Где билет? Паспорт не забудь. Слава Богу, страна у нас большая. Везде есть добрые люди. Они приютят. Отсидишься сколько надо, а там и я к тебе приеду. Просто надо выждать. Она вытерла слёзы, высморкалась. Присесть напоследок, иначе пути не будет. Бог даст, времена изменятся. Это долго не может продолжаться. Главное, соседей не разбудить. Писатель сказал, что ему нужно попрощаться. С кем? С Анной Яковлевной. Ты с ума сошёл, не смей!
Она первой вышла из подъезда. Взгляд налево, направо — никого. Тёмные купы деревьев за глухой стеной чехословацкого посольства, конусы жёлтого света под тарелками фонарей. До отхода поезда ещё добрых полтора часа, но лучше выйти, пока не рассвело. Молча двинулись к площади Красных Ворот, теперь она называлась Лермонтовской, по Орликову переулку пешком до площади вокзалов. Странная история, говорил он себе много лет спустя, но ведь чего только не бывает на свете. И страна, столь реальная, обступавшая со всех сторон, казалась ему в этих воспоминаниях ожившей легендой. Не забылись подробности, но сцепились в причудливый узор. Невидимое и всевидящее око наблюдало за ним со своих высот, но и это осталось предположением, творимой легендой, чем-то таким, что находилось на стыке возможного, вероятного и фантастического; всё было неправдоподобно в этой небывалой стране, вполне реальным был только финал.
Студент высаживается на станции с названием, о котором никто никогда не слышал, но он будет помнить его всю жизнь; никто не встречает, люди равнодушно косятся на его городское пальто, он стоит на остановке, трясётся на продавленном сиденье допотопного автобуса, сумка с московскими продуктами у ног, брезентовый дорожный мешок на коленях. В дальнем селе отыскивает попутчика, и ещё часа три в телеге, а дальше пешком. Кто посоветовал, чьи это знакомые и знакомые знакомых, неизвестно; кто-то кому-то звонил, кого-то нашёл, всё обиняками, род коллективного инстинкта, цепь страха и взаимопомощи; люди понимают, что надо спешить, — и всё тайна, все молчком, искра пробежала и погасла, ты меня не знаешь, я тебя не знаю. И, собственно, это даже не адрес: есть такие места, которых и на карте не отыщешь, куда и почта не доходит, откуда три года скачи, ни до какой цивилизации не доскачешь.
Шёл я и в ночь, и средь белого дня. Близ городов озирался я зорко.
Вот он в действии, неумирающий русский миф. Бегство из крепостной неволи на Дон, в Сибирь, побег с каторги по славному морю, из страны вглубь страны, в неисследимую глушь: исчезнуть, слинять, сорваться. Воля! Сами того не ведая, мы впитали эту идею с молоком матери.
Шилка и Нерчинск не страшны теперь. Горная стража меня не поймала.
Обмануть всесоюзный розыск, уйти с концами. Жуки на булавках, мы все лелеяли эту мечту.
9 ноября 1948
Он поселился в сторожке на краю джунглей, которые были не чем иным, как одичавшим садом, брошенной заимкой или поместьем давно исчезнувших владельцев. Дальше начинался сырой тёмный лес. На ветхом столике стояла коптилка, лежали спички и толстая, погрызанная временем и мышами книга. Дощатое ложе застелено тряпьём, на гвозде тулуп. В углу — железная печка с трубой, колено подвешено на проволоке и другим коленом выходит из крыши. Измученному долгой дорогой постояльцу ничего не снилось. Утром на столе стояла еда. Хлебом кормили крестьянки меня. Он вспомнил — читал — в царское время женщины ставили крынки с молоком на полке перед окошком, для беглецов, бредущих через тайгу.
Он выглянул, светило холодное яркое солнце. Чуть-чуть золотилась пожухлая листва. Всё кругом словно вымерло. Новоселец повалился на топчан, успел подумать о том, что сейчас, должно быть, народ толпится на ступеньках амфитеатра, выходит из Коммунистической аудитории на галерею с колоннами; и тотчас он догадался, что все было сном: и тётка во вдовьем платке, и ночные сборы — ничего этого не было. Но и пробудившись, сидя на топчане, он как будто переместился из одного сна в другой. Он поднялся, добрел до отхожего места, рядом на столбе висел умывальник.
Писатель листал серые, обломанные по углам страницы, читал наугад, это была история Исхода. И сказал фараон, пусть перестанут громы Божии, отпущу вас, и отправились, числом до шестисот тысяч, не считая детей, как вдруг послышался хруст веток. Это были они, он замер, всё ещё надеясь, что не заметят, пройдут мимо. Бабий голос окликнул его. Он молчал. Дверь приоткрылась.
«Я уж думала, помер ты. Али сбежал».
Куда ещё бежать.
Лохматый зверь семенил навстречу, пролалял: это ещё кто? «Свои, свои», — бормотала старуха. Вошли в избу.