Восьмерка - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А зачем как-то еще, если уже есть так, как оно есть.
Детство помню едва-едва, и вроде бы я все время болел.
Если долго и зажмурившись вспоминать, то выплывет одна какая-нибудь тусклая картинка. Я сижу в кровати, горло у меня почему-то замотано так обильно и твердо, будто я сломал шею.
В таком состоянии я себе напоминал принца: все эти манжеты и закапанный лекарствами воротник…
Отец сидит рядом с кружкой горячего молока. Ему оно не нравится еще больше, чем мне, — он и холодное-то не любил. Но мать велела меня отпаивать этим — и мы оба слушаемся ее.
— Почитать тебе? — предлагает мне отец.
Я мотаю головой: нет.
— Тогда я почитаю себе, — говорит он.
Лет в тринадцать у меня окончательно испортился организм.
Такое ощущение, что под моей кожей выросла рябина и отовсюду полезли ее ягоды.
Я весь истекал соком, гноем, сукровицей.
Когда разглядывал себя — спину и бока — в трельяже, сдвигая под разным углом зеркала, начинало подташнивать.
Ночью снилось, что меня выжимают как постиранную тряпку, — вся кожа с треском лопается, с нее непрестанно течет. Подо мной стоит лохань — и она наполняется все больше и больше — зато я чувствую такое огромное облегчение, такую пустоту и чистоту внутри: я больше не гноюсь! Из меня повыдавили всю рябину!
Мать охала и смазывала меня йодом. Я ходил по квартире как бешеный индеец, как бог бешеного индейца, как страшный сон бога бешеного индейца — весь разукрашенный, в разводах и точечных йодных ляпках.
Мать думала, йод рассосет все рябиновые ягоды, что круглый год плодоносили во мне. Плоды вызревали по всему телу, кроме коленей.
Если к матери заходили соседки, я прятался в своей комнате и делал вид, что сплю. Квартира у нас была маленькая, и мать непременно заглядывала ко мне — то за какими-то выкройками, то за своим новым платьем — похвалиться, а вещевой шкаф стоял у меня.
Спал я всегда, накрывшись простыней и скомкав одеяло в области головы, так что мать не удивлялась, когда заходила ко мне и видела две голые ноги, которые торчат из-под кучи белья.
Удивлялись соседки, они спрашивали:
— Ой, кто это?
— Да это мой, — тихо смеялась мать. — Он спит так.
— Не задохнется? — спрашивали соседки.
— Он так любит, — отвечала мать с некоторой даже гордостью.
Была бы возможность, я б и по улице ходил с этим одеялом на голове. Он так любит, поясняла бы всем мать.
А если снять одеяло — у меня лицо густо намазано йодом. И так я тоже очень люблю.
За обедом мать смотрела на меня жалостливо и нежно. Я не знал, куда деться от этого взгляда.
Зато отец ничего не замечал.
— Видишь, что у него с лицом, — приставала к нему мать. — На плечи перешло, — и норовила стянуть с меня рубаху прямо на кухне.
Я вяло отмахивался.
— Да пройдет, — говорил отец, удивленный, что его беспокоят по ерунде.
— У тебя такое было? — пытала его мать.
— Нет, никогда не было.
— А почему ты решил, что пройдет?
— Всю жизнь, что ли, будет, — отвечал он таким тоном, что я понимал: даже если целую жизнь будет именно так или еще хуже, это все равно не опечалит его.
Матери постоянно забредали в голову разные идеи, как погубить рябину внутри меня. Эти ее вечные пахучие мази, ромашка, алоэ, резеда — я принял внутрь такое количество трав, что меня можно попробовать подоить; а еще разноцветные витамины, марлевые повязки, компрессы и направленные мне в лицо лампы с оранжевым светом, попав под который слепли осы, теряли голос неистребимые помойные мухи, загорались в воздухе комары.
После каждого такого светового преставления, я чувствовал, что кожа на моем лице дубеет, становясь красной и хрусткой, как ссохшаяся глина. Если я хотел улыбнуться, мне сразу казалось, что вот-вот мои щеки лопнут и лоб кусками посыплется вниз.
Рябина отступала на день, на два, на три — но едва сползала с моего лица эта ветхозаветная, ожоговая краснота — как сразу, вослед за ней, начинали пробиваться ягоды, в рядок на лбу, по одной на каждой щеке, и еще три, компанией, на подбородке.
Однажды мать решила отправить меня с отцом в баню.
— Попарь его, — просила она отца.
— Ну, естественно, — отвечал он. Зачем же мы еще шли в баню.
— Как следует попарь, — напутствовала мать.
Мать решила, что рябину можно выпарить, выжечь на корню, захлестать веником.
Баня была общественной.
В предбаннике я старался особо не крутиться и не выказывать себя во всей красе — быстро снял с себя свое тряпье и юркнул в тепло и пар вослед за отцом — в самой бане оказалось хотя бы не так светло из-за висевшего пара.
Отец — я замечал по всему его виду — ни секунды не помнил о том, как я выгляжу. То, что за ним туда-сюда ходит рахит в жабьей коже и с человеческими глазами, никак не волновало его.
Он сразу пошел в парилку, я шмыгнул туда же. Там вскрикивали, охали и матерились мужики. Спиной, естественно, я прислонился к стеночке. Спина у меня была чудовищная.
Отец выпарил свой веничек, трижды щедро поддал из почерневшего ковша и начал постегивать себя. Он парился на самом верхнем полке, в жуткой жаре, не рыча и не крича, только иногда морщась.
Никто с ним рядом не остался — мужики расползлись вниз, иные вышли из парилки.
— Попарить тебя? — предложил отец.
— Не, — сказал я.
Мне не хотелось, чтоб он смотрел на меня.
Нет так нет.
Он не то чтоб сразу же забыл о материнских напутствиях — ему просто и в голову не приходило относиться ко мне как к больному.
Отец облил себя ледяной водой и еще раз попарился сам.
Я освоился, стал крутиться на полках, позволил себе полежать на животе и вообще забылся.
Вышли в мойку мы вдвоем — отец подхватил кем-то оставленный на минутку таз и отправился с ним к кранам.
— Э! — сказал ему кто-то. — Мой таз-то!
— Да возьми себе другой, — ответил отец равнодушно.
Ступать в мойке следовало бережно — было скользко. Я расставлял ступни, как пошедший на двух ногах лягушонок. Вдруг обернулся — и увидел, как на меня в упор, с предрвотной брезгливостью и презреньем смотрит молодой чернявый мужик.
«Какого черта ты со своей изъеденной спиною делаешь в общей бане? — вопил весь его вид. — Тебя надо вымачивать в отдельной кадке с соляной кислотою, гнойный мудень!»
Отец в это время ловко намыливал свое тело и, естественно, ни на кого не обращал внимания. Ему никто не объяснил, что меня стоило бы стыдиться и прятать от людей. Сам он до этой мысли не доходил никогда.