Анна Керн - Владимир Сысоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усиление звучания последней строфы стихотворения знаменует всю полноту Бытия, торжество восстановленной гармонии «малой вселенной» – тела, души и духа человека вообще или лично самого поэта–автора, то есть «всего Пушкина».
Подводя итог своему анализу пушкинского произведения, Перфильева предполагает, что его, «независимо от той роли, которую сыграла в его создании А. П. Керн, можно рассматривать в контексте философской лирики Пушкина, наряду с такими стихотворениями, как „Поэт“ (которое, по мнению автора статьи, посвящено природе вдохновения), „Пророк“ (посвящено провиденциальности поэтического творчества) и „Я памятник себе воздвиг нерукотворный…“ (посвящено нетленности духовного наследия). В их ряду „Я помню чудное мгновенье…“ действительно, как уже отмечалось – стихотворение о „всей полноте Бытия“ и о диалектике души человека; и о „человеке вообще“, как о Малой Вселенной, устроенной по законам мироздания».
Кажется, предвидя возможность появления такой чисто философской трактовки пушкинских строк, уже упоминавшийся Н. Л. Степанов писал: «В таком истолковании стихотворение Пушкина лишается своей жизненной конкретности, того чувственно–эмоционального начала, которое так обогащает пушкинские образы, придаёт им земной, реалистический характер. Ведь если отказаться от этих конкретно–биографических ассоциаций, от биографического подтекста стихотворения, то образы Пушкина потеряют своё жизненное наполнение, превратятся в условно–романтические символы, означающие лишь тему творческого вдохновения поэта. Пушкина мы тогда можем подменить Жуковским с его отвлечённым символом „гения чистой красоты“. Этим обед–нится реализм стихотворения поэта, оно лишится тех красок и оттенков, которые так важны для пушкинской лирики. Сила и пафос пушкинского творчества в слиянии, в единстве отвлечённого и реального».
Но даже пуская в ход сложнейшие литературно–философские построения, трудно оспорить утверждение Н. И. Черняева, сделанное спустя 75 лет после создания этого шедевра: «Своим посланием «К***" Пушкин обессмертил её (А. П. Керн. – В. С.) так же, как Петрарка обессмертил Лауру, а Данте – Беатриче. Пройдут века, и когда множество исторических событий и исторических деятелей будут забыты, личность и судьба Керн, как вдохновительницы пушкинской музы, будет возбуждать большой интерес, вызывать споры, предположения и воспроизводиться романистами, драматургами, живописцами»[28].
Но вернёмся от литературоведческих споров к нашей героине.
Романтически описанная Анной Петровной прогулка по Михайловскому парку состоялась 18 июля 1825 года; а уже на следующий день, в воскресенье, Прасковья Александровна, по выражению П. В. Анненкова – «во избежание катастрофы», а формально – с намерением лично способствовать примирению Анны Петровны с мужем, увезла племянницу, а вместе с нею и дочерей Анну и Евпраксию в Ригу. Вскоре вслед за ними уехал и Алексей Вульф. Перед его отъездом Пушкин проговорил с ним около четырёх часов. Что они обсуждали, доподлинно неизвестно; вероятно, разрабатывали план побега поэта за границу, в осуществлении которого Алексею отводилась одна из главных ролей. Но, безусловно, много говорили и об Анне Керн.
Анна Петровна уезжала (вернее, её увозили) в тот момент, когда Пушкин уже пылал страстью, которая вот–вот должна была охватить и её. Но на пути этого пламени встала Прасковья Александровна…
Некоторые исследователи прямо называют главным мотивом поспешного увоза Анны Керн ревность (или зависть к успеху?) Прасковьи Александровны к молодой и обольстительной племяннице. Возможно, отчасти так и было; и Анна Петровна долго не могла простить ей этого. Но главная причина состояла в том, что мудрая Прасковья Александровна первой почувствовала опасность надвигающейся беды и мгновенно бросилась спасать близких людей, и без того не обласканных судьбой, от новых жизненных осложнений. Не увези тогда Прасковья Александровна племянницу в Ригу – и разыгралась бы драма, ведь в Пушкина были влюблены все без исключения обитательницы Тригорского.
Почему же Анна Петровна так безропотно дала тётушке увезти себя от Пушкина? Может быть, потому, что была в полном смятении чувств, не успела разобраться в себе. В её отношениях с Пушкиным всё было так неопределённо… Да, он посвятил ей дивные стихи, в которых были и восторг, и упоение, и любовь. Но ведь он адресовал поэтические признания в любви и другим обитательницам Тригорского, и эти стихи его ни к чему не обязывали. К тому же её лучшая подруга, Аннет Вульф, именно тогда открыла ей тайну своей любви к Пушкину. Не ускользнула от глаз Анны и влюблённость в поэта Евпраксии Вульф – пусть пока ещё детская, но стремительно набиравшая высоту. А к тому же она была в гостях, хотя и у своих родственников и друзей, и разрушать с трудом сложившуюся хрупкую тригорско–михай–ловскую идиллию ей не позволяли заложенные с детства нравственные принципы.
Пушкин был обескуражен – охваченный любовью, налетевшей на него, как горячий вихрь, и лишившийся предмета обожания, он испытывал отчаяние. Уже через день после отъезда Анны Петровны и тригорских барышень он начинает переписку с ними. Эти замечательные по красоте и силе чувства, озорные и остроумные, интригующе–интимные и страстные письма поэта, выдающиеся шедевры эпистолярного искусства, адресованные в основном Анне Петровне, несмотря на то, что они многократно воспроизводились в печати, мы процитируем полностью, так как они содержат много нюансов, которые нельзя упустить, чтобы суметь разобраться во взаимоотношениях этих людей. Картина была бы яснее, если бы существовала возможность привести ответные письма А. П. Керн; однако они не сохранились, и остаётся только обращаться к её воспоминаниям.
Первое письмо, написанное 21 июля 1825 года, как и все остальные, по–французски, поэт адресует Анне Николаевне Вульф. В нём после шуточных вопросов: «Итак, вы уже в Риге? Одерживаете ли победы? Скоро ли выйдете замуж?.. » и нескольких советов в том же духе вдруг следует признание Анне Петровне:
«Всё Тригорское поёт «Не мила ей прелесть ночи», и у меня от этого сердце ноет, вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда ещё не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило. Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов – всё это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблён, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно, – и всё же мысль, что я для неё ничего не значу, что, пробудив и заняв её воображение, я только тешил её любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает её ни более задумчивой среди её побед, ни более грустной в дни печали, что её прекрасные глаза остановятся на каком–нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, – нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеётся надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце её нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю её, – слышите? – да, презираю, несмотря на всё удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для неё чувство».