Моя купель - Иван Григорьевич Падерин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминая молодость, я исподволь выпытывал у Тимофея, что ему известно о Митрофане Городецком — чем тот занимается?
Тимофей старательно уходил от откровенного разговора о нем.
— Заблудяга и людей смущает.
— Как?
— Поживешь — увидишь.
— Его пока не вижу.
— Знает кошка, чье мясо съела.
— Только не мое. Я атеист, никакого отношения к нему не имею.
— Вот ты и должен потрясти его за бороду. Ведь он, похоже, твой однополчанин по Сталинграду.
— Не уверен, хочу поговорить с ним и выяснить.
— Ну, ну, попытайся... Только смотри, как бы он тебя в свою веру не втянул. Не клади ему палец в рот, прикусит и не отпустит, пока отступного не дашь. А то еще на колени поставит.
— Не поставит, — самоуверенно ответил я. — Он, сказывают, проповеди читает о сталинградцах, а тебе небось известно, кто из нас лучше знает о Сталинграде?
— Значит, со своей библией к нему, — уточнил Тимофей.
— Можно и так сказать, — согласился я и тут же спросил: — А ты, кажется, уже отступил перед ним?
Тимофей замялся, прикусил губу, широкие ноздри напряглись, часто задышал через нос. Я понял, что больно тронул его самолюбие.
— Отступишь, если не дают наступать... Все шибко грамотные стали, нашему брату — комсомольцам тридцатых — даже губами шевелить против него не разрешают. Один раз попытался прижать его через стенгазету — нарисовал с крестом, а на кресте лягушата и ящерицы — в райком партии вызывали... Не смей оскорблять религиозные чувства.
— Правильно, в антирелигиозной пропаганде надо быть более гибким.
— Вот все вы теперь стали чересчур гибкими, — упрекнул меня Тимофей. — Сами себя начинаете забывать.
Последней фразой он попытался вернуть меня в комсомольские годы, дескать, вспомни, какие мы были в молодости непримиримые, из комсомола исключали любого, если устанавливали, что в доме есть иконы. Но теперь иное время, иной подход к решению таких проблем. А Тимофей продолжает жить и думать по нормам того времени. Поможет ли он мне найти верный ключ для откровенной беседы с Митрофаном?
Тимофей охотно показывал и рассказывал, где и как живут родные и близкие моих боевых друзей, заходил вместе со мной в семьи, где хранится память о павших воинах, старался помочь мне советами и подсказками — куда и кому следует написать или позвонить, если ко мне обращались отцы и матери погибших с просьбами и жалобами, но каждый раз, когда разговор как-то касался Митрофана Городецкого, Тимофей замолкал, отворачивался от меня, предупреждал:
— При мне о нем ни слова. Я обхожу и объезжаю его дом стороной.
Но вчера после беседы с Филиппом Ивановичем Ткаченко, отцом погибшего на Мамаевом кургане политрука Ивана Ткаченко, Тимофей будто преобразился, стал предлагать мне свои услуги:
— Хочешь, сутками буду дежурить перед оградой Митрофана?.. Хочешь, махну в степь, найду его там и привезу к тебе в кузове трехтонки вместе с мотоциклом и Зинкой?..
Такая перемена в настроении наступила после рассказа Филиппа Ивановича о своих снах.
— Каждую ночь приходит ко мне мой Иван. Приходит то без рук, то без головы, но говорит своим голосом. Помолись, говорит, за меня, отец, свечу поставь святой иконе. Не жалей, говорит, ног и денег, сходи в Славгород, поклонись иконе Иоанна Крестителя — и дух мой опять придет к тебе. Слышу его, вижу, а вот потрогать за плечи... не получается. Протяну руку к нему и просыпаюсь. Просыпаюсь от испуга — в воздухе растворяется он, не дает прикоснуться к себе грешной руке. Без креста долго жил...
Филипп Иванович сидел на завалинке под окнами своей избы, плел корзинку из тонких лозинок, привезенных соседкой из яркульских тальников.
— Это у меня приработок к пенсии, — пояснил он. — Сплету пяток — и на базар. По трояку платят, а если лазурь, небесную краску, по бокам вплету — по пять рублей нарасхват берут.
— А где вы лазурь берете?
— Лазурь... Лазурь у Митрофания водится, больше нигде... Он по святому писанию живет и мне велит следовать за ним. Корзинки-то я плету по его велению. Свечи-то теперь стали вон какие дорогие, а мне еще надобно накопить на дорогу в Славгород. За сына там неделю молиться собираюсь...
Мы уходили от Филиппа Ивановича Ткаченко отягощенные думами о его душевном надломе. Тимофей шагал впереди меня прямо к дому Митрофана Городецкого, будто чувствуя, что именно в этот час застанет его если не в огороде, то в постели. Был уже полдень.
В Рождественке всего две улицы. Они тянутся вдоль двух грив, разъединенных отлогой лощиной и березовыми рощами. Между рощами продолговатый водоем со скамейками и подмостками для полоскания белья. Этот водоем строился и облагораживался еще до войны силами молодежи под руководством Тимофея Слоева. Но сейчас Тимофей даже не обратил внимания на свое довоенное творение, его взор был устремлен на дом с голубыми ставнями на окнах. Там перед окнами прохаживалась женщина в белом холщовом сарафане.
— Зинаида! — позвал ее Тимофей, остановившись перед оградой.
К городьбе неторопливо подошла статная молодица — плечи покатые, шея длинная, русые волосы причесаны на прямой пробор, взгляд голубых глаз томный, разлет бровей широкий. И впрямь живой портрет богородицы, хоть в икону ставь.
— Доброго здоровья, — сказала она голосом наставницы: дескать, с этого надо начинать разговор при встрече с человеком. — С чем пожаловали?
— Скажи Митрофану, гость к нему из Москвы, однополчанин.
— Митрофаний почивает после трапезы. Проснется — скажу.
— Проснется... Как на курорте! — упрекнул ее Тимофей.
— Окстись, дядюшка Тимофей, ночная у него сегодня была.
— Разбуди. Скажи, некогда нам.
— На