Метрополис - Филип Керр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В баре я купил каждому из нас по пиву — два бокала пенистого «Шультхайс-Патценхофер», лучшего пива в городе, — и мы сели за укромный столик. Не то чтобы для Георга Гросса это имело большое значение: казалось, он не возражал против того, что люди смотрели на него как на сумасшедшего. Вероятно, это само по себе должно было быть искусством, вроде прогулки по улице с домашним омаром на голубой шелковой ленте. Пока мы разговаривали и потягивали пиво, Гросс рисовал меня тушью, причем делал это быстро и с большим мастерством.
— Так что это за наряд Тома Микса? [29]
— Вы пригласили меня сюда, чтобы поговорить о моей одежде или о моем искусстве?
— Возможно, и о том и о другом.
— Знаете, у меня может возникнуть соблазн переодеться полицейским, если я сумею купить форму.
— Вам не понравятся сапоги. И шлем. И жалованье, если на то пошло. А переодеваться в полицейскую форму в этом городе, скорее всего, — преступление. Вообще, берлинские полицейские без особого юмора относятся к подобным вещам. Да и к любым другим, если подумать.
— Можно предположить, что так и есть, принимая во внимание эти сапоги и кожаный шлем. Однако одного нельзя отрицать: дубинка всегда бьет слева. И никогда справа.
Я слабо улыбнулся:
— Не слышал этого раньше.
— Доказано субботней демонстрацией, на которой застрелили рабочего.
— Вы коммунист?
— Удивитесь, узнав, что нет?
— Честно признаться, да.
— Я однажды встречался с Лениным, потому и не коммунист. Он оказался совершенно непримечательной фигурой.
— Могу я спросить, зачем человеку, который встречался с Лениным, переодеваться в ковбоя?
— Называйте это романтической увлеченностью. Наверное, я всегда любил Америку больше России. Когда был мальчишкой, запоем читал Джеймса Фенимора Купера и Карла Мая.
— Я тоже.
— Я бы удивился, скажи вы что-то другое.
— Говорят, помимо увлечения Диким Западом, Карл Май питал слабость к псевдонимам.
— Верно.
— Так Георг Гросс — ваше настоящее имя? Или что-то другое?
Гросс порылся в куртке, достал удостоверение и молча протянул его мне. Я рассмотрел документ, поднес к свету — не для вида, вокруг полно подделок — и вернул обратно.
— Но так уж получилось, что вы правы, — сказал Гросс. — Мне тоже нравится пользоваться псевдонимами. Если ты художник, подобные вещи не только возможны, но и оправданны. Даже необходимы. В наше время человек становится художником ради того, чтобы устанавливать собственные правила.
— А я-то думал, художниками становятся потому, что хотят рисовать.
— Наверное, именно поэтому вы стали полицейским.
— Какая ваша любимая книга Мая?
— Выбор между «Верной рукой» или «Виннету».
— Полагаю, вы слышали об убийце, которого берлинские газеты окрестили Виннету.
— О том, который снимает скальпы со своих жертв? Да. А, теперь начинаю понимать ваш интерес ко мне, сержант. Вы думаете, раз я иногда рисую убитых женщин, то мог бы на самом деле кого-то убить. Как Караваджо. Или Ричард Дадд.
— Это определенно приходило мне в голову.
— Скажите, а вы были на действительной службе?
— Четыре веселых года то там, то тут. Но всегда в одинаково мерзких окопах. А вы?
— Господи, четыре года? Я отслужил шесть месяцев, и это едва меня не убило. Пришлось обучать новобранцев и охранять военнопленных, потому что я отчасти инвалид.
— Сейчас вы выглядите хорошо.
— Да, знаю. Стыдно сказать, но меня дважды выгоняли. Сначала из-за синусита, а потом из-за срыва. Собирались расстрелять как дезертира, но война закончилась. А до того я увидел более чем достаточно, чтобы это повлияло на мою работу. На нынешнюю и, возможно, любую будущую. Потому и темы у меня как у художника — отчаяние, разочарование, ненависть, страх, продажность, лицемерие и смерть. Я рисую пьяниц, блюющих мужчин, проституток, солдат с кровью на руках, женщин, писающих в ваше пиво, самоубийц, жутких калек и женщин, убитых мужчинами, играющими в скат. Но главный предмет моего изучения — адский метрополис, Берлин собственной персоной. Со всеми его дикими крайностями и декадансом. Этот город, как мне кажется, представляет собой истинную суть человечества.
— Не могу с этим поспорить.
— Но я жду, что вы подумаете: он должен рисовать прекрасные пейзажи, милых улыбчивых девушек и котят. Что ж, я просто не могу. Больше не могу. После окопов не остается ни милых девушек, ни прекрасных пейзажей, ни котят. Видя какой-нибудь ландшафт, я всякий раз пытаюсь представить, как бы он выглядел с огромной воронкой посередине, окопом на переднем плане и скелетом, свисающим с колючей проволоки. Видя прелестную улыбающуюся девушку, я пытаюсь представить, как бы она выглядела разрезанная пулеметной очередью. А если бы я когда-нибудь нарисовал котенка, то, наверное, изобразил бы двух безносых мужиков, разрывающих его на части за обеденным столом.
— И большой спрос на вещи такого рода?
— Я делаю это не ради денег. Мы так рисуем, потому что должны рисовать именно так. Да, верно, я не единственный. Многие художники рассуждают и работают так же. Макс Бекманн. Отто Дикс… Да, вам действительно стоит увидеть картины Дикса, если вы считаете, что это со мной что-то не так. Некоторые из его работ гораздо беспощаднее всего того, что могу нарисовать я. Но, для протокола, ни одного из них я не считаю убийцей. И в этом абсолютно уверен.
На мгновение он заставил меня порадоваться тому, что я лишь глупый полицейский, — Гросс явно думал именно так. Тем не менее я был полон решимости доказать, что он ошибается. Просто посчитал, что у меня получится. Но, вероятно, я заблуждался и в этом, а позже чувствовал себя так, будто плыл против волновой машины в крытом бассейне Велленбада.
— Честно говоря, мне наплевать, какие темы вы выбираете для живописи, герр Гросс. Это ваше личное дело. Тут Берлин, а не Москва. Здесь люди могут делать то, что им нравится. Более или менее. Как и вы, я тоже иногда думаю, что после войны ничто не может оставаться прежним. Но полагаю, главное различие между вами и мной в том, что я еще не отказался от красоты. От оптимизма. От надежды. От закона и порядка. От толики нравственности. От святой Германии, за неимением лучших слов.
Гросс рассмеялся, но его зубы крепко сжали мундштук. Я продолжал плыть дальше, по-прежнему против течения.
— Как ни странно, я все еще вижу лучшее в женщинах. Например, моя жена. Я считал ее самым замечательным человеком, которого когда-либо встречал. И не изменил мнение даже после ее смерти. Думаю, это делает меня неизлечимым романтиком. Кем-то неизлечимым, во всяком случае.