Деревянные актеры - Елена Яковлевна Данько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор мы стали побаиваться расспрашивать о дороге в Баварию. Но я твердо запомнил, что сначала нужно итти в Верону, потом в Триент, а потом — через горную страну Тироль.
Мы медленно подвигались вперед. Паскуале быстро уставал и начинал хромать. Нам часто приходилось отдыхать. Мы давно разменяли один из червонцев синьора Гоцци и заходили на постоялые дворы поесть и отдохнуть. Случалось, что крестьяне кормили нас даром. Мы ночевали в заброшенных сараях, на сеновалах, а иногда просто под открытым небом в придорожных кустах. Так мы миновали Верону и двинулись к Триенту.
Горы обступили нас со всех сторон. Их вершины были закрыты тяжелыми облаками. Дороги стали круче. Мы уже не видели больше оливковых рощ и кипарисов. Все чаще встречались нам сосны и лиственницы на каменистых склонах. В деревнях все чаще слышалась немецкая речь. Мы были в Тироле.
После Триента деревни попадались все реже и реже. Иногда темнота заставала нас в дороге. Когда наступали сумерки, в горах было жутко. На постоялых дворах нам уже не давали ни макарон, ни томатов, а только бобовую похлебку и кислые лепешки.
Холодный ветер дул с гор. Дорога шла по крутому берегу бурливого Эча. Над нами громоздились огромные снежные горы. Днем, пока светило солнце, мы не вешали носа. Но ночью, когда мы зарывались в теплое сено на постоялом дворе, к сердцу нежданно подступала тоска.
— Ты спишь, Пеппо?
— Нет.
— Ты плачешь? Я тоже не могу уснуть!
— Паскуале, вернемся домой. Я не могу больше.
— Пеппо, миленький, потерпи. Мы скоро придем в Регенсбург. Мы не будем больше голодать: синьор Рандольфо возьмет нас к себе, он будет нас учить. Увидишь, как мы славно заживем в Регенсбурге.
— Я хочу домой. Я не могу больше. Тут все не как у нас. Все чужое. Противно смотреть! Ни одного деревца, ни камешка на дороге — такого, как у нас… Даже солнце — и то другое… И люди чужие, не пойму я, о чем они лопочут… и никому до нас дела нет… хоть бы мы померли…
Паскуале сначала утешал меня, а потом и сам начинал грустить. Мы были на чужой стороне. Ночью мы решали: будь, что будет, а мы вернемся в Венецию. Утром, когда чужое солнце вставало на чужом небе, мы все-таки брели дальше.
Я не стану рассказывать вам день за днем о всех трудностях нашего пути. До сих пор снятся мне огромные насупленные горы под шапками снегов. Я вижу бездонные ущелья, над которыми по узкой тропинке бредем мы с Паскуале, иззябшие и полуослепшие от вьюги. Я слышу нарастающий гул лавины, он все ближе и ближе, миг — и мы будем захвачены сплошным потоком льда и снегов и сорвемся в бездну… Я просыпаюсь, и сердце мое колотится.
Ах, эти горы! Я невзлюбил их с того дня, когда впервые они встали перед нами, как огромные, притихшие звери, своими крутыми спинами подпирая небо.
Мне вспоминается одна ночь в тирольской деревушке, на постоялом дворе. Два месяца прошло с тех пор, как Тито высадил нас на берег. За окном синеют снега. Измученный Паскуале спит на лавке в углу. При свете лучины я вытряхиваю последний червонец из кошелька Гоцци и думаю, думаю… Думаю о том, что до Баварии ужасно далеко, что каждый день надо есть что-нибудь и кому-то платить за ночлег. Я вываливаю из мешка наше скудное имущество — серый пакет с письмом Гоцци и четыре куклы. Они смотрят на меня своими неподвижными глазами. Я отворачиваюсь от Барбары, бросаю обратно в мешок аббата, у Нинетты еще нет ножек — я их не успел приделать. Пульчинелла! Глядя на уродливое и прекрасное лицо Пульчинеллы, я вспоминаю нагретую солнцем площадь Сан-Марко и запах гниловатой воды от каналов… Но мне некогда вспоминать, надо во что бы то ни стало придумать, как не умереть с голоду в этой суровой стране, где люди носят подбитые гвоздями сапоги и никогда не улыбаются.
Я усаживаю Пульчинеллу к огню. Уж он-то всегда улыбается мне вздернутыми кверху уголками губ. И считаю перед ним по пальцам, сколько останется нам на житье, если мы купим дерево для рамок и кусок полосатой материи, которую здесь ткут крестьянки. Глаза у меня слипаются, и наконец я засыпаю, уронив голову на мешок у деревянных ножек Пульчинеллы.
Хозяйка постоялого двора немного понимала по-итальянски. Она показала нам, где живет резчик. Рано утром мы постучали в его дверь. Сколько чудесных вещей было в его хижине, примостившейся над самым обрывом! Ложки, солонки, тарелки, миски, шкатулки, сундучки — все это было покрыто тонкой, красивой резьбой — работой искусного ножа.
Резчик тупо смотрел на нас своими водянистыми глазами и не выпускал изо рта трубки с вырезанной на ней головкой оленя. Он не понимал, что нам нужно. Тогда я вынул из мешка Пульчинеллу и пустил его ходить, а Паскуале повел аббата. Деревянное лицо резчика оживилось и просияло улыбкой. Он шлепнул себя по полосатым чулкам и захохотал так громко, что горшки на полках зазвенели. Он приседал на корточки, тыкал пальцами в наших кукол и, хихикая, кивал головой. Его краснощекая жена заливалась смехом, стоя у притолоки, но когда я подвел к ней Пульчинеллу и он протянул ей ручку, она отскочила.
— Дерево, дерево для резьбы! — молил я, показывая резчику кусочек дерева, оставшийся у меня от Нинетты. Он вдруг ударил себя по лбу, выскочил в сени и принес корзину, полную брусков, чурбашек и досок, заготовленных для резьбы. Он позволил нам выбрать все, что нам было нужно, и, когда я положил ему на стол деньги, его широкая ладонь сгребла монету и сунула мне ее обратно в карман. Мы ушли нагруженные добычей, а он, стоя на крыльце, смотрел нам вслед и вдруг принимался хохотать, схватившись за бока.
Аббат и Пульчинелла торчали у меня под мышкой, а в мешке я нес чурбашки и бруски.
Нам было весело. Паскуале затянул песенку, а я подхватил. Высокий человек в долгополом кафтане пристально взглянул на наших кукол, проходя мимо. Не знаю почему, мне стало не по себе. Я замолчал и оглянулся.
Прохожий стоял на пригорке и не мигая смотрел нам вслед. Ветер развевал полы его черного