Смутьян-царевич - Михаил Крупин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кантареевой хате Отрепьев увидел: сидит, метет стол смоляными кудрями нездешний, на вид суховатый казак. Казак поднял голову и увидел: в зажженном лучами встающего солнца дверном окоеме стоит, сам лучится пузырчатым панцирем рыцарь.
— Ты кто? Ангел смерти? — крутнул языком наудачу казак.
— Я царевич Димитрий, — ответствовал ангел.
— Все одно ты покойник. И ты думаешь: я забоялся? Сейчас узнаешь, как сманивать в ад казаков!
И донец, размахнувшись, обрушил на беса клинок. Тот успел увернуться, подставив наруч, шашка только скользнула по гладкой броне — увлекла донца на пол. Там он и остался, уснул.
Когда он проснулся, солнце било сквозь войлок на крыше прямыми отвесными пиками. Рядом кто-то дремал в пышных латах, приткнувшись в углу. Казак постучался к нему в гравировку поножи:
— Ты тут кто?
— Я живой человек, не покойник, — поспешно ответил разбуженный.
— Намекаешь, что я так упился, стал на выходца с того света похож? — Донец подышал на зерцало лат гостя, протер и увидел отечное злое лицо. — Все, браток, чтоб еще я притронулся к адскому зелью…
Смел недопитую сулею[57] со стола, тяжело опустился на лавку.
— Погутарь со мной, друже, мне скучно. Звать меня атаманом Ондрюхой Корелой. А тя?
Рыцарь, видя, что минуло пьяное буйство, рассупонил, снял латы, подобрал сулею, чуть плеснул в деревянную кружку.
— Похмелься! — подождал, пока выпьет и порозовеет казак. — Атаман, я наслышан про битвы твои. Атаман, на тебя вся надежа. Узнай, я сбереженный царевич Димитрий.
И пришелец поведал донцу о чудесном побеге от злобных Борисовых слуг, долгих странствиях, светлых знамениях неба и о замыслах черных Бориса — ополье донское и волжское у казаков отобрать. Корела, умнея, смотрел безотрывно на сказывающего, ворошил смоляные нерусские кудри. «Черт дери Запорожье, кого тут не встретишь, — так думал. — Димитрий воскресший. Али врет? Но всю землю, видать, обошел. Эк ведь нужды казацкие знает. Будет царь настоящий — не для барской сволоты, ради бедных людей».
Когда объявившийся Дмитрий окончил сказание, казак предупредил:
— Государь, я не знаю, как и величать и чем потчевать милость твою…
Рыцарь дал знак рукою: мол, не суетись.
— Ты скажи мне, Ондрюша, как мыслишь о речи моей? К кому тянешь, ко мне ли, к Борису?
— Что тут мыслить? — Казак потянулся, сверкнул белоснежной улыбкой. — Годунов разве царь? Просто писарь. Бить ли войску донскому татар вместе с ратью московской, охранять ли в степи караван, в караване посольство Бориса к султану — первым делом указ, — Корела нахмурил по-глупому черные брови, подражая чиновному русскому чванству. — «Имяна, и хто имянем атаман, и сколько, с которым атаманом казаков останетца, то б есте имянно переписали, и дали б посланнику, а посланник бы те имяна слати к нам». Тьфу. Ну писарь, и только.
— Да ты знаешь, пошто эта перепись? Чтоб в холопы точней казаков обратить!
Атаман помрачнел:
— А вот даве дружок мой Ивашка Шестков перешел в государеву службу, прельстился дворянским окладом. Атаманом был вольным, стал царским поместным. Да ладно бы то. На земельной поверстке в Цареве Борисове белгородский помещик признал в нем холопа свово ж крепостного, мальчонкой утекшего в степи. Влепили Ивану все двести плетей и на пашню. Уй, срам-то! — Корела обрушил на стол богатырский кулак, спохватился — возможно ли так при царе.
— Ништо, атаман справедливый, ништо, — успокоил Григорий, — возьму свои царства, сыск бедных, утекших от барей негодных своих, отменю, а казакам дарую все земли по Тихому Дону, Донцу, по Яику и Тереку, всем обещаю извечные вольные лета.
Карела поднялся, похмельной влагой сияли глаза, руками как будто брал сердце.
— Государь… государь… да за это что хошь… да за это… — Корела не знал, куда дальше деть руки. — За это… — пригреб еще кружку, затряс сулею, — за это вот выпить бы ща.
— А кто давесь божился, Ондрей? — Пришлец пронизал казака горьким взглядом.
Казак зарычал, снялся с места, схватил самопал, сулею и — на волю. Там поставил бутылку на столб коновязи, отмерил пятнадцать сажен и, почти не прицелившись, жахнул. Блеснули осколки, горилка плеснулась на чуб запорожца, чинившего свиток под этим столбом.
— Це добре, — невозмутимо отметил хохол меткий выстрел донца.
Корела, обрадованный, повернулся к царевичу: вот, мол, видишь, уже и рука не дрожит.
— Князь Димитрий, вели: скачем вместе на Дон! Соберу тебе силу несметную!
Только круг куренных научил «цесаревича» скромности: пусть Корела — лихой атаман, кто сказал, что у них на Дону все такие родные?
— Нет, меня ожидают свершенья в Литве. Ну а ты отправляйся, не мешкай. Я же грамоту вашим сейчас начерчу. Коль другие донцы-атаманы в раденье ко мне от тебя не отстанут, собирайте полки, присылайте гонцов… в Вишневец, да на случай сюда, к кошевому.
Только час пополудни Григорий покинул веселую Хортицу. Его ожидал прежний путь от высокого левого берега Днепра, а Корелу — от правого. Вслед за «цесаревичем» на паром завели коней десять трезвых оружных казаков — Сагайдачный прислал гостю свиту с наказом «не дать его в трату в степях».
Когда земли Дикого поля стали мало-помалу сменяться полями жнивья и повеяло сытным дымком хуторов вишне-ветчины, «цесаревич» отпустил казаков, одному из них он подарил свой тевтонский доспех из опаски, что ищет пропажу Острожский. К тому же доспех не годился для нового замысла, так как «Димитрий» решил быть умнее с вельможами, сразу не бить себя в грудь кулаком: «дескать, знаешь ли, кто я такой», а смиренно пойти в услужение к князю Адаму и, только разведав биения сердца его, на сердце воздействовать тонко и точно.
Чигиринский майдан весь уставлен стольцами и лавками, по случаю ясного вечера повытасканными из пивных погребков. Скотопрогонный день миновал: тароватая шляхта, жолнеры и чиншевики[58] обмывают покупки. Отовсюду летит панский хохот, стук кубков и чаш, равномерный застольный гудеж то и дело взрывают виваты и тосты во славу и честь Вишневецкого. Князь Адам приобрел у мурзаек[59] сегодня восьмерых анатолийских жеребцов, великолепную лишнюю упряжь и теперь угощает все съехавшееся на торговый кут рыцарство. Он и сам, как обычный линейный жолнер, сидит здесь, с кружкой меда за крайним тесаным поставцом, млея, слушает сказки ближайшего гостя. Его фигура широкой кости, сами собою закручивающиеся усы, в глазах блеск влажной стали, большие ресницы — все выдает в нем чувствительного, но крепкого бражника.