Три минуты молчания - Георгий Владимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот же мужичонко подал мне конец, и я вышел под рубку, ждал, когда борт отвалит от стенки.
— Что молчишь? — спросил старпом. — Конец отдал?
— Порядок, — говорю, — можете отчаливать.
— Надо говорить: "чисто корма!"
— Знаю, как надо говорить.
Чудо, что за пароход. Как будто один я отчаливал. Не считая, конечно, старпома.
Машина встрясла всю палубу, и винт под кормой всхрапнул, взбурлил черную воду. Борт начал отходить, и я пошел на полубак. Старпом мне крикнул вдогонку:
— Отдать носовой.
Опять мы с тем же мужичонкой встретились. Он сделал свое дело, похлопал рукавицами себя по груди, по ляжкам и сказал мне:
— Счастливо в море, парень!
— Ага. Бывай, отец.
Мы уже отошли на метр, — в слабом свете плескалась мазутная вода между бортом и стенкой, плавали в ней щепки и мусор, и я пошел закрепить леер где раньше был трап.
Вдруг меня оттолкнули: какая-то девка, с плачем, охая, кинулась с борта на причал. Едва-едва достала до пирса, одними носочками — и испугалась, заплакала чуть не навзрыд. За нею выскочил Шура — в одной рубашке, без шапки. Он ей орал:
— Мне все про тебя скажут, не думай, не утаишь!
— Шура! — она шла по причалу, прижав руки к груди, платок ей закрывал половину лица. — Как ты так можешь говорить! В гробу я с ним лежала!
— Я тя люблю, поняла, но услышу про твоего Венюшку — гад буду, все тут кончится!
— Шура!
Она отставала, уплывала назад и скрылась за рубкой. Я закрепил леер. Шура стоял рядом, ругался по-страшному и мотал головой.
— Жена? — я спросил.
— Да только расписались.
— Зря ты с ней так, девка тебя любит.
— Любит!.. А ты чо суешься? Твое дело? — Потом он успокоился, улыбнулся даже. — Ничего, для любви не вредно. Все равно она в Тюву завтра примчится. А нет — тоже неплохо. Громко попрощались. Запомнит.
Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, черная как деготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся — судоверфь, наверное, и диспетчерская.
— Раньше не так было, помнишь? — сказал Шура. — Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.
Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.
— А тебя почему не проводили? Времени не нашла?
— Не смогла.
— Убить ее мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.
— Не надо.
— Ну и стой, дурак. — Он пошел в кубрик.
Мы шли мимо города, проходили траверз «Арктики», потом траверз Володарской, — промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом — пошла Роста.
— Слышь, вахтенный, — старпом позвал. — В Баренцевом сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлепать.
— Нам всегда везет. Чем ни хуже, тем больше.
— А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?
— Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.
— Ишь ты! Ладно, притремся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.
Но я не сразу ушел, а покурил еще в корме, на кнехте. Здесь шумела от винта струя, переливалась холодными блестками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревянело от ветра. Ветер шел от норда — в Баренцевом, и правда, наверно, штормило. Но мы еще не завтра в него выйдем, завтра весь день Тюва. Если я сильно захочу, можно еще оттуда вернуться.
Мы шлепали заливом, лавировали между темными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.
Встречным курсом прошлепал кантовочный буксирчик[23]— сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нем тоже можно было вернуться, если сильно захотеть.
Прошла его корма, я на ней разглядел матроса — в ушанке и черном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.
— Счастливо в море, бичи!
Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушел с палубы.
Веселое течение — Гольфстрим!..
Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьет в скулу, и пароход рыскает — никак его, черта, не удержишь на курсе. Зато до промысла, по расписанию, шлепать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь — это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдем с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, еще и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Черном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами: касатки, акулы, бутылконосы, — птицы садятся к нам на реи, на ванты…
Только вот Баренцево пройти, а в нем зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.
Иллюминатор у нас — в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:
— Па-адъем!
К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашел, сел в мокром дождевике на лавку.
— С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по-морскому.
Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырев ответил, сонный:
— Живи, кто тебе мешает.
— Работа есть на палубе, понял?
— Какая работа, только из порта ушли! Чепе[24]какое-нибудь?
— Вставай — узнаешь.
— Не, — сказал Шурка, — ты сперва скажи, чего там. Надо ли еще вставать.
— Чего, чего! Кухтыльник[25]сломало, вот чего.
— Свисти! Сетку, что ли, порвало?
— Не сетку, а стойку.
— Это жердину, значит?
— Ну!
На нижней койке, подо мною как раз, заворочался Васька Буров, артельный. Он самый старый среди нас, и с лысиной, мы его с ходу назначили главным бичом — лавочкой заведывать.