Холм псов - Якуб Жульчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но из квадрата круга даже Иисус не сотворит, подумал он через минуту.
Когда они уже сидели в машине Томека, она получила эсэмэску. «Отца нет в Англии, мама». Сказал тогда, что может ее исповедовать.
– У меня уже нет сил, – сказала она.
– Когда только пожелаешь, Эва.
– Не говори со мной, как на проповеди, Дарек, – ответила она; не владела собой, начала плакать, он лишь кивал.
Спокойно вынести все, подумал он. Нести крест чужой гордыни, подумал он. Не вычеркивать, помогать, по чуть-чуть, миллиметр за миллиметром подталкивать ко спасению, подумал он.
Из квадрата круга даже Иисус не сотворит, подумал снова.
Хватит уже, все.
Сейчас он подумает о кое-чем другом, позволит мыслям отираться друг о друга, а потом помолится. Умел отворачиваться от того дурного, что вставало перед ним и смотрело в глаза. Умел сделать так, чтобы это дурное оставалось на месте, а не перемещалось всякий раз туда, куда разворачивался он сам.
Он пошел на кухню и так тихо, как мог, принялся ставить воду на чай.
Можно уже закончить сбор на ремонт органа. А органщик ужасно дорог, к тому же – очень неприятный человек, его сразу предупреждали; видно, что злоупотребляет водочкой, красное лицо, изо рта несет кислятиной, глаза злые, маленькие, косые и темные. Но важнее – что делает. Профессия часто в руках людей потерянных, подумал он.
Ему удалось снять свисток чайника в идеальный момент, и тогда раздался грохот, снаружи, со двора, внезапное громыханье падающей на землю жести пронеслось по дому пробста, по коридору пробежал напуганный кот, а потом он услышал шелест, шаги, и то, как кто-то говорит, громко и непроизвольно: «да ебаная ж ты сука».
Бренди поднялся в его теле, словно ртуть в приставленном к печи термометре, вскочил назад в горло. Он сглотнул. Прислушался, а затем опять надел куртку и вышел наружу. То, почему собака даже не гавкнула, понял лишь когда ее увидел.
– Шарик, Матерь Божья, – позвал, не понимая до конца, стоило ли; животное было еще теплым, но уже неподвижным, напряженным как струна, из уголка пасти стекала пена, смешанная с содержимым желудка.
– Кто это с тобой сделал, кто сделал? – спросил он тихо. Тот, кто выругался и чьи шаги стихали уже в конце улицы, кто хотел, чтобы он испугался. Кто хотел, чтобы он увидел нечто дурное.
– Что происходит? Что случилось? – пани Ядвига стояла на лестнице, укутавшись в халат, обнимала себя короткими ручками, заспанная, еще не пришла в себя. Но уже проснулась. Ни к чему, ни к чему это все, подумал он. Совершенно ни к чему.
– Шарика отравили, – произнес он, не глядя на нее.
– Бедная малышня! – вскрикнула Ядвига и подбежала к собаке, а он поднял голову и только тогда увидел то, что должен был увидеть сразу: в глазах на миг потемнело, он почувствовал крохотную каплю отчаянного холода прямо посредине затылка.
Свастика была большой, метр в ширину, метр в высоту. Полосы спрея – черные, толстые, жирные, словно грязные пальцы. Он встал. Ядвига плакала над телом собаки, еще не замечала.
В ГАЗОВУЮ КАМЕРУ ПРЕДАТЕЛЬ СУКА – надпись рядом со свастикой была кривой, небрежной, буквы наползали одна на другую. Металлическая корзина для мусора, перевернутая рядом, была как точка. Он оглянулся на улицу, но там давно уже никого не было.
– Что это? Иисусе Мария, что это? – спросила Ядвига.
– Не кричи так, – он хотел попросить, но получилось, что рявкнул. Она испугалась еще сильнее.
Он подошел к стене. Притронулся. Краска была свежей, измазал кончики пальцев.
– Кто это сделал? – спросила она. – Кто мог это сделать, что за бандит, что за вандал?
Ночи – это то, что днем прячется в тени, подумал он. Редко какой день бывает хорош, подумал он. Хорошие дни и за всю жизнь можно сосчитать, наберется их пара-другая десятков, может – сто. Если молиться, то только о хороших днях, подумал он. Скоро их вообще не будет, чувствовал это.
– В полицию надо звонить. Уже иду, уже звоню. Что за сволочи, – сказала Ядвига и пошла в сторону дома пробста.
Молиться о хороших днях, хотя молитвой тут мало что решишь, подумал он.
Посмотрел налево, направо, развернулся поглядеть, что позади, и видел, что нечто дурное, черное было везде, шло за его взглядом, за каждой его мыслью.
Сейчас четыре утра. Я думаю, смогу ли спуститься вниз и сделать себе чай. Думаю, в каком из шкафчиков чай стоит. Где они держат чашки. Не заставлены ли те батареей другой посуды, которую придется вынимать, чтобы до них добраться. И не возьму ли я чью-то личную чашку, до которой не имеет права дотрагиваться никто другой.
Возможно, я бы спала и дальше, но одеяло тяжелое и горячее, как нагретый солнцем кусок каши. Представляю себе, как кто-то ждет за дверью, прислушивается к каждому слову, к каждому движению.
Идеально было бы принять ксанакс. Как славно было бы принять ксанакс. Но ксанакса уже нет. Попрощайся с ксанаксом, Юстинка. Скажи ему «пока». Пока-пока! Прощай, ксанакс! После последней встречи с Ним на меня снизошло озарение: это чудесный момент, чтобы прекратить принимать ксанакс. Слегка взять себя в руки. Вернуться в мир, протереть стекло. Найти доктора, который выпишет его тебе здесь, в этой глуши, будут непросто. Наверняка непросто и проблемно. Наверняка почти невозможно.
Но оставаться среди ночи в этом доме, на диване – тоже непросто. Все в моей голове перекрикивается, что есть сил. Отец Миколая, Миколай, дом, его брат, кровать, увольнение, Он, португальцы. Словно кто-то включил в голове с десяток альбомов металлических групп одновременно. Я сосредотачиваюсь на Миколае. Прикасаюсь к одеялу, под которым он спит. Визуализирую
его лицо так отчетливо, как только могу. Вспоминаю, как он у меня поселился. Случилось это быстро. Сперва приезжал на побывки из больницы. Потом остался. Просто осел у меня, а выгнать его рука не поднялась. Хоть я и боялась, что рука эта опустится слишком быстро. Но вместо этого я его полюбила, несмотря ни на что. Наверное, такое случается довольно часто. Мы любим в других отсутствие определенных черт. Любим кого-то просто потому, что он – другой, чем тот, кто был ранее. Миколай был абсолютно не похож на парня, с которым я была последние десять лет. А Он, этот сраный Он – совершенно не похож на Миколая.
Диван, на котором я сижу, во время секса скрипит как натруженный грузовик. Из-за этого дивана, из-за того, что мне приходится сидеть на нем совершенно неподвижно – а при любом движении тот издает писклявый скрежет, я начинаю вспоминать обиды. Причиненные и пережитые. Обида – это змея, которая кусает себя за задницу. Мы наносим людям обиды, они в ответ причиняют обиды нам, а мы в ответ наносим те кому-то еще. И так по кругу. Лента мести бесконечна. Проще всего обидеть хорошего человека, говорила моя бабка. У Миколая доброе сердце. Он может – и всегда сможет – признаться, что сделал нечто дурное, что ошибся. Это очень много. Максимально много. К тому же он умеет смешить. Умеет быть чувственным и добрым. Нетребовательным. Рядом с ним можно не следить, не играть. Такие люди часто заставляют нервничать, но на самом деле – лечат от неврозов. Они хороши, как хлеб.