Рыбья кровь - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Съемочную группу распихали на жительство по маленьким окрестным гостиничкам. В доме Бубу остановились четверо главных актеров, режиссер Константин, ассистент по подбору натуры Романо и, конечно, продюсер УФА Попеску. Вместе с Бубу Браганс их было восемь человек, и на ужин едва хватало двух кур. Поэтому легко понять огорчение постояльцев Бубу, в особенности Романо, нагулявшего волчий аппетит после своих верховых экзерсисов, когда взорам их предстал новый гость, иначе говоря, новый едок, вдобавок – офицер вермахта, некий капитан фон Киршен, который, завидев входящих, запыленных и замученных, с молодецким видом вскочил на ноги, тогда как Бубу Браганс с сияющим взором вспорхнула и полетела им навстречу, размахивая коротенькими ручками, точно сигнальными флажками.
– Вы только угадайте, кого нам бог послал! Или, вернее, кто приехал к нам из Драгиньяна! Угадайте, кто будет с нами ужинать! Ни за что не угадаете! Это капитан фон Киршен!
– Трудновато было бы угадать, – заметил Константин, – если принять во внимание, что мы не знакомы.
– Ну вот, теперь и познакомились! – воскликнула Бубу, ничуть не растерявшись. – Капитан фон Киршен был так любезен, что пришел поужинать вместе с нами. Не правда ли, капитан?
Каковой капитан, не имея возможности возразить, склонил голову и щелкнул каблуками, хотя, слава богу, не воздел руку к небу и не заорал «Хайль Гитлер!», что уже было не так-то плохо, подумал Константин, несмотря на раздражение и усталость. Каждый из присутствующих, усевшись за стол, повел себя на свой лад: Романо уткнулся в тарелку, Константин стал рассеян, Бубу Браганс возбудилась до крайности, а Ванда, как всегда, принялась соблазнять гостя. Именно ему достался самый нежный взгляд, самое ласковое прикосновение руки и все то неотразимое очарование, которое исходило от нее, приводя в восторг миллионы зрителей плюс нескольких избранных. И офицер сдался без боя: он рассыпался в остротах и комплиментах, он пыжился и красовался вовсю, а после ужина, на балконе, где Ванда рассеянно попеняла ему на то, что он так скоро покидает их, признался, что весь следующий день проведет поблизости, на железной дороге, и будет думать только о ней.
– И вы даже не зайдете поздороваться с нами? – небрежно проронила Ванда. Она полулежала в шезлонге, откинувшись назад, и на пестром фоне тюльпанов и гладиолусов, обрамляющих окно, ее лицо светилось, точно нежная белая орхидея.
– Увы! Не могу же я спрыгнуть с поезда! – простонал капитан. – Нас отправляют на юг. Но, клянусь, я буду думать о вас, когда проеду мимо, ровно в полночь!
И он вновь пустился в бесконечные бредовые разглагольствования по поводу Гейне, Бетховена и Райнера Марии Рильке; пока Константин зевал за компанию со всеми присутствующими, а Бубу Браганс размышляла над тем, не слишком ли опасна ей Ванда как конкурентка по части обольщения мужчин, Романо лихорадочно высчитывал, сколько часов остается ему до завтрашней полуночи.
– Я не имел права сообщать вам эту информацию, дорогая Ванда Блессен, – продолжал офицер с упорством бестактного собеседника, глубоко убежденного в том, что достаточно повторить бестактность, дабы исправить ее. – Я не должен был, но, посудите сами, кому же и довериться в этой стране, если не вам, мадам Блессен, или нет, Ванда, если позволите, и не вам, Константин фон Мекк, – человеку, отвергнувшему свое американское прошлое, чтобы прийти на помощь нашей стране, и не вам, мадам Браганс, – вы принимаете нас и здесь, и в Париже не как врагов, но как верных союзников.
– Ну вот что, дети мои, – воскликнула Бубу, внезапно почуяв, что разговор принимает опасный оборот, – по-моему, пора баиньки. Я хочу, чтобы вы завтра утречком были такими прекрасными, как хотелось Стендалю. Ах, Стендаль!.. Я думаю, никто не любит его больше меня, ну, может быть, только Андре Жид, да и то я не уверена… А ну-ка, быстро все в кроватки! Доброй ночи, доброй ночи!
И гости скрылись в многочисленных коридорах, ведущих из огромного салона в спальни; каждый из них вынашивал свой план действий, но при этом не забыл учтиво распрощаться с другими.
Приняв душ и побрившись, Константин смочил волосы и шею чудесной, совершенно исчезнувшей во Франции туалетной водой, которую Ванда позаботилась привезти ему из Америки; аромат этих нескольких капель из флакона тотчас одурманил его. Бережно хранимые в душе воспоминания, которые горечь и обида, бессмысленная война и неостановимое время вырезали из контекста существования и свалили к нему в память, как старый хлам в дырявые ящики, – все эти застывшие клише, эти выцветшие почтовые открытки вдруг сложились в стройный ряд, в живой, осязаемый и больно жалящий сердце фильм его прошедшей жизни. Америка внезапно перестала быть абстрактным географическим понятием, которое его жажда счастья слепо отодвинула вдаль, за горизонт, и вновь превратилась в напоенный жарким солнцем и свежими водами континент, в место, где он мог жить, откуда мог быть изгнан, чтобы потом тосковать по нему, поскольку Ванда приехала из этого рая и собиралась вернуться туда, оставив его здесь. Уже то было чудом, что она пробилась к нему сквозь стальные смерчи, град бомб и опасность в свою очередь стать отверженной! Когда она появилась в особняке Браганс, закутанная в меха, несмотря на теплую погоду, в солнечных очках, во всем своем обличье голливудской дивы, и Константин сжал ее в объятиях, он задрожал от счастья и неверия в это чудо; зарывшись лицом в пышный мех роскошного манто Ванды и в ее душистые волосы, коснувшись щекой нежной напудренной щеки, а губами – гладкой и теплой шеи, он напрочь позабыл о Сансеверине – бог с ней, с Сансевериной! Ванда, его Ванда вернулась к нему! Он потребовал, чтобы УФА пригласила ее на эту роль, ни секунды не надеясь на успех, и что же! – две недели спустя с изумлением узнал о согласии Ванды и приезде ее из Швеции, где она уже полгода ухаживала за больным отцом.
Но та же Ванда целую неделю упорно отказывалась от близости с ним, и хотя отказ этот еще не омрачил огромного счастья Константина, вызванного ее приездом, он все же начал мало-помалу раздражать его. Постучав в дверь, он вошел к Ванде, не дожидаясь ответа. Она лежала в постели и опять – в который раз! – читала свою «Пармскую обитель»; при виде его она нарочито изумленно подняла брови.
– Здравствуй, – сказал Константин, – вернее, добрый вечер. Я пришел узнать, не нужно ли тебе чего, – добавил он с сарказмом, заставившим его бывшую супругу пожать плечами.
– Да нет, – ответила Ванда устало, – мне ничего не нужно. Садись, пожалуйста. – И она указала ему на кресло у кровати. Но сама тотчас же предусмотрительно встала, прикрывая ноги, словно опасаясь этой двусмысленной ситуации, и принялась складывать и убирать разбросанные по комнате вещи; Константин машинально начал помогать ей. За свою совместную жизнь они повидали столько пароходных кают, столько гостиничных номеров, столько квартир в Нью-Йорке, Венеции или Лондоне, столько спален, где каждый из них убирал вещи другого то из любви, то из злобы, что теперь Константину казалось диким, да просто непристойным, не разделить после этого с Вандой ложе. Она была его достоянием, его женой, его любовницей, его подругой. И ее отказ спать с ним представлялся теперь глупым детским капризом. Константин дал ей это понять, когда она снова улеглась в постель, тем, что развалился не в кресле, а в ногах кровати, а потом и поперек ее, почти на коленях Ванды, завладев одной подушкой и закурив сигарету, точно калиф у себя в гареме; на Ванду он не глядел.