Силы ужаса. Эссе об отвращении - Юлия Кристева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Укрепленный замок
Объект фобии, как спроецированная или галлюцинаторная метафора, привел нас, с одной стороны, к границам психоза, с другой, к мощной структурирующей силе символики. И с той и с другой стороны мы оказываемся перед пределом: он превращает говорящее существо в существо отдельное, которое говорит, лишь отделяя, всегда говорит-в-раздельности, от фонематической цепи и до логических и идеологических конструкций.
Как устанавливается этот предел без того, чтобы превратиться в тюрьму? Если радикальный эффект основополагающего разделения состоит в разделении на субъект/объект, то как добиться того, чтобы эти промахи не привели либо к тайной замкнутости архаического нарциссизма, либо к безразличному распылению объектов, ощущаемых как ложные? Взгляд, который мы бросили на симптом фобии, сделал нас свидетелями болезненного и великолепного в его символической сложности появления знака (вербального) в его схватке с влечением (страх, агрессивность) и видением (проекция Я на другого). Но психоаналитическая реальность, чуткая к тому, что называют «не поддающимся анализу», кажется, вызывает появление другого симптома, возникающего вокруг того же самого и очень проблематичного разделения субъект/объект, но на этот раз как бы в противовес с фобийной галлюцинацией.
Барьер, конституирующий субъект/объект, становится здесь широкой и непроходимой толстой стеной. Я, раненное до уничтожения, забаррикадированное и неприкасаемое, притаилось где-то, нигде, вне места, которое можно было бы обнаружить. Что касается объекта, оно вызывает фантомы, призраки, приведения: приток ложных Я и из-за этого ложных объектов, двойников Я, которые набрасываются на нежеланные объекты. Разделение существует, язык тоже — иногда даже замечательным образом, с примечательными интеллектуальными результатами. Но взаимопонимания нет: это расслоение чистое и простое, пропасть без возможности перекинуть мост между двумя берегами. Без субъекта нет объекта: закостенелость с одной стороны, фальшь с другой.
Установить взаимопонимание в таком «укрепленном замке» означает вызвать желание. Но в процессе трансфера скоро замечаешь, что желание, если однажды возникает, является лишь подобием приспособления к социальной норме (не является ли желание не чем иным, как желанием некой идеализированной нормы, нормы Другого?). Мимоходом пациент встретит возникновение отвращения из того, что для других будет желанием. Оно [отвращение] окажется первым аутентичным чувством субъекта, занятого конституированием самого себя, выбираясь из своей тюрьмы навстречу тому, что станет, только позднее, объектами. Отвращение к самому себе: первое приближение к себе без этого замуровывания. Отвращение к другим, к другому («я хочу вырвать матерью»), к психоаналитику, единственному, кто крепко связывает с миром. Нарушение анальной стадии, захватывающее стремление к другому, столь же желанное, сколь запретное: отвратительное.
Взрыв отвращения, без сомнения, — лишь момент лечения пограничных линий (borderlines). Мы говорим здесь об этом потому, что он занимает ключевое место в динамике конституирования субъекта, которое есть ничто иное, как медленный и тяжелый результат отношения к объекту. Когда укрепление пограничной линии (borderline) вдруг видят, как рассыпаются его стены и как его безразличные псевдо-объекты начинают терять свою маску навязчивости, явление субъекта — мимолетное, хрупкое, но аутентичное — слышится в появлении этого промежуточного состояния — отвращения.
Психоанализ не собирается, да, вероятно, и не в силах пропустить это появление. Настаивать на этом было бы подстреканием больного к паранойе или, в лучшем случае, к морали; итак, психоаналитик не думает, что он здесь для этого. Он следует, или поворачивает, по направлению к «правильному» объекту — объекту желания, который является, что ни говори, согласно нормативным критериям Эдипа — фантазмом: желание, направленное на другой пол.
Отвращения пограничной линии (borderline) там нет. Оно просто приподняло ограждения нарциссизма и переделало защищавшую его стену в предел проницаемый, и поэтому угрожающий, ужасный. Следовательно, еще нет другого, объекта: только отвратительное (абъект). Что же делать с этим отвратительным? Направить его на либидо, чтобы конституировать из него объект желания? Или на символическое, чтобы сделать из него знак любви, ненависти, энтузиазма или осуждения? Вопрос может остаться неразрешимым и нерешаемым.
На этот неразрешимый, логически предшествующий выбору сексуального объекта вопрос возникает религиозный ответ об отвратительном: позор, табу, грех. Речь не идет о том, чтобы, рассматривая эти понятия, реабилитировать их. Речь идет о том, чтобы прояснить все варианты отношения субъект/объект, которые предлагали религии, избегая говорить как об отсутствии разделения, так и о строгости расщепления. Другими словами, речь будет идти о том, чтобы изучить те решения для фобии и психоза, которые были даны в религиозных кодах.
Бессилие снаружи, невозможность внутри
Пограничная линия (borderline), построенная, с одной стороны, инцестуозным желанием (к) своей матери и, с другой стороны, слишком грубым разрывом с ней, так, чтобы быть укрепленным замком, тем не менее — пустой замок. Отсутствие или слабость отцовской функции для того, чтобы сделать единый штрих между субъектом и объектом, производит здесь эту странную фигуру удушающей всеохватности (вместилище, зажимающее мое Я) и в то же время опустошения (нехватка другого в качестве объекта, нулевой продукт на месте субъекта). Я включается в гонки за утешительными идентификациями нарциссизма, идентификациями, которые субъект будет воспринимать как не-значащие, «пустые», «ничтожные», «безжизненные», «марионеточные». Пустой замок с совсем не смешными приведениями… «бессильный» снаружи, «невозможный» внутри.
Интересно подметить переносы этого вытеснения Имени Отца в язык. Тот, что связан с пограничной линией (borderline), — часто абстрактный, что создает стереотипы, которые не лишены смысла: он имеет ввиду ясность, возвращение к себе, понимание в мелочах, которое легко вызывает навязчивые рассуждения. И более того. Эта сверхзащитная скорлупа означающего не перестает дробиться, пока не дойдет до десемантизации, до состояния, когда схватывается лишь «чистое означающее», как ноты, музыка, чтобы снова скроить и ре-семантизировать по новой. Дробление, которое сводит на нет метод свободной ассоциации и которое распыляет фантазм прежде, чем он сформируется. Сведение дискурса в итоге к «чистому означающему», которое подтверждает разъединение между вербальными знаками с одной стороны и представлениями влечения с другой. И именно на этой границе языкового расщепления обозначается аффект. В пробелах, которые разделяют отдельные темы (как, например, части расчлененного тела), или через колебание означающего, которое, запуганное, бежит от своего означаемого, психоаналитик может услышать признак этого аффекта, участвующего в языковом движении, исчезающего в обыденной речи, но на пограничной линии (borderline) рассыпающегося и падающего. Аффект выражается сначала как кинестезический образ болезненной фиксации: пограничная линия (borderline) говорит об оцепеневшем теле, плохо действующих руках, парализованных ногах. Но также как метафора движения, связанная со значением: вращение, кружение головы и вечный поиск… Тогда речь идет, начиная с трансфера, о том, чтобы подобрать остатки значащей векторизации (то, что фиксирует и стабилизирует метафора отца в «нормальном дискурсе» нормативного Эдипа, отсутствующего здесь), придавая им значение желания и/или смерти. Их ориентируют, в общем и целом, неминуемо к другому, другому объекту, может быть, другому полу, и, почему бы нет, — другому дискурсу — текст, жизнь, переделанная заново.