Ангел на мосту - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гуляешь ли — и ветер зной развеет,
Присядешь — рощица тебя лелеет,
Куда бы ты ни кинула свой взор…[4]
То ли из вежливости, то ли мелодия и слова генделевской пасторали в самом деле тронули сердце старой горничной, но только она слушала Бетмана, не перебивая.
Где-то наверху хлопнула дверь, и чьи-то шаги зашуршали по ковру. И тотчас Виктория, отделившись от яркого и аляповатого витража, стремительно сбежала с лестницы вниз, к нему, в его объятия. В жизни он не испытал ничего слаще этого поцелуя!
— Едем со мной! — сказал он.
— Не могу, мой милый! Милый мой, он умирает!
— Сколько раз тебе казалось, что он умирает?
— Ах, на этот раз он умирает в самом деле.
— Едем со мной.
— Не могу. Он умирает.
— Едем.
Он взял ее за руку, вывел из дверей, и они прошествовали по скользкому хвойному ковру к причалу. Они пересекли озеро в молчании, исполненные такого глубокого, торжественного чувства, что все — воздух, этот полдневный час и яркий солнечный свет — казалось как бы изваянным из мрамора. Бетман расплатился с лодочником, подсадил жену в машину и поехал с ней на юг, домой. Он ни разу не взглянул на нее, пока они не вырвались на магистральную дорогу, но тут он повернул голову, чтобы понежиться в лучах ее сияния. И оттого, что он так невыносимо любил ее всю — ее белые руки, русые волосы, улыбку, — он вдруг потерял голову. Машина начала вихляться из стороны в сторону, он сворачивал с одной дороги на другую и, наконец, попал под грузовик.
Она, разумеется, погибла. А он провел восемь месяцев в больнице. Когда ему разрешили вставать, он попробовал петь: оказалось, что голос его нисколько не утратил своего вкрадчивого обаяния. И Бетман по-прежнему воспевает политуру для мебели, средства для отбеливания белья и пылесосы. Он всегда поет о пустяках, о несущественном, и однако тысячи мужчин и женщин, послушные его голосу, валят толпой в магазины, словно он пел о главном — о любви вездесущей и страдании, словно это и было его песней.
Когда миссис Перанджер входит в клуб, у вас захватывает дыхание, как во время жеребьевки перед бейсбольным матчем. Вот она направляется в ресторан и, повстречавшись в дверях с миссис Биби, с которой когда-то заседала вместе в больничном комитете, одаривает ее мимолетной и рассеянной улыбкой. Зато отчаянно машущую ей рукой и громко окликающую ее по имени миссис Бингер она просто не замечает. Миссис Эванс она легонько целует в обе щеки, а о существовании бедной миссис Бадд, чьи званые обеды она изредка удостаивала своим присутствием, кажется, совершенно забыла. Забвению также преданы все эти Райты, Наггинзы, Фреймы, Логаны и Холстеды. Седовласая, одетая с безукоризненным вкусом, она так виртуозно владела могучим оружием неучтивости, что никому никогда не удавалось застигнуть ее врасплох, и чем больше люди дивились тому, как смеет она себя так держать, тем больше она вырастала в их глазах. В двадцатые годы она была знаменитой красавицей, и сам Пакстон писал ее портрет. Он изобразил ее во весь рост перед зеркалом; стена, служившая фоном, светилась, как у Вермера, да и само освещение было вермеровским — без видимого источника света. Кругом были расположены обычные атрибуты: китайская ваза, стул с позолотой и — в отраженной зеркалом дальней комнате — арфа на ковре. Волосы ее в те годы были огненного цвета. Впрочем, картина эта давала только статичное и весьма неполное представление о миссис Перанджер. С ее легкой руки в Ньюпорте стали танцевать матчиш, она играла со знаменитым Бобби Джоунсом в гольф, в эпоху сухого закона просиживала в барах до зари и однажды на вечеринке в Балтиморе играла в стрип-покер. И даже сейчас, хоть она и старуха, когда душистый ветерок доносит до ее ушей мелодию чарльстона, она мгновенно вскакивает с дивана и принимается отплясывать этот танец, энергично вскидывая ногами от бедра и выбрасывая их вперед попеременно, прищелкивая пальцами и напевая: «Чарльстон! Чарльстон!»
Мистера Перанджера и их единственного сына, Патрика, уже нет в живых. О своей единственной дочери, нимфоподобной Нериссе, она обычно говорит так: «Нерисса не может уделять мне много времени. Я не чувствую себя вправе требовать этого от нее. Вокруг Нериссы всегда клубится народ, и мне порою кажется, что она до сих пор и замуж-то не вышла оттого, что ей так некогда. На прошлой неделе она показывала своих собак в Сан-Франциско, а теперь собирается везти их на выставку в Рим. Нериссу все так любят. Прямо обожают. Ну, да ведь она невозможно как обаятельна!»
Итак, Нерисса. Вот она входит в гостиную своей матушки. Это сухопарая, изможденная старая дева, лет тридцати от роду. Она уже заметно поседела. Из-под юбки свисает подол комбинации. На туфлях — засохшая грязь. Бывают дети (и Нерисса явно принадлежит к их числу), у которых как будто одно-единственное назначение в жизни — служить наглядным доказательством того, что ни элегантность, ни блеск и шик того мира, в котором их родители царствуют с такой непринужденностью, не в силах исключить из него боль, неразбериху и растерянность. Вся неизящная проза жизни как бы ложится на плечи этих детей, и они безропотно и беззлобно несут это бремя. Воистину безгрешные творения, они и в мыслях не имеют оказать какое-либо противодействие воле старших, которые мечтают за них и строят планы, уготовляя им всевозможные жизненные триумфы. Кажется, что само провидение руководит этими созданиями, заставляя их неуклюже шлепаться на пол во время живых картин, в которых они принимают участие на балу дебютанток; при выходе из гондолы в Венеции оступаться и падать в канал возле дворца, где им предстояло присутствовать на званом обеде; ронять с тарелки еду; проливать вино на скатерть; разбивать вазы; попадать ногой в собачьи испражнения; принимать дворецкого за гостя и радушно трясти ему руку; судорожно кашлять во время концерта камерной музыки и с безошибочным вкусом выбирать себе совершенно невозможных друзей. При всем при том они благородны и чисты душой, как монахи францисканского ордена. Итак, входит Нерисса. Пока ее представляют гостям, она умудряется сшибить столик бедром, провести колею грязи по ковру и обронить в кресло горящую сигарету. Гости принимаются тушить пожар, и ясные воды мира, созданного миссис Перанджер, взбаламучены на славу. Поведение Нериссы нельзя приписать ни злой воле, ни даже неловкости. Она просто осуществляет свое призвание, свое святое призвание — еще раз напомнить миру о человеческой беспомощности и неуклюжести.
Нимфоподобная Нерисса разводила таунсенд-терьеров. Трогательные разглагольствования миссис Перанджер никого, разумеется, обмануть не могли. Ее дочь была просто-напросто болезненно застенчивая и одинокая женщина, проводившая большую часть времени в обществе собак. Сердце ее, впрочем, не было недоступным для нежного чувства, но влюблялась она обычно в садовников, посыльных из магазина, официантов и дворников. Однажды — дело уже было к ночи — любимая сука Нериссы начала щениться, и пришлось призвать на помощь ветеринара, который незадолго до того открыл лечебницу для кошек и собак на шоссе № 14. Ветеринар прибыл незамедлительно, и через несколько минут сука родила своего первенца. Он взял щенка и приложил его к соску. Он стоял на коленях, склонившись над собачьим ящиком, и своим чутким и ловким обращением с животными вызвал восторг у Нериссы, стоявшей позади него. Она вдруг почувствовала неодолимое желание погладить его темный затылок. Она осведомилась, женат ли он, и узнав, что он холост, позволила себе — в который раз! — погрузиться в роскошное состояние влюбленности. Бедняжке Нериссе никогда не приходило в голову, что мать может не одобрить ее выбора. И всякий раз, когда она объявляла о своей помолвке с каким-нибудь механиком гаража или лесничим, материнский гнев застигал ее врасплох. Вот и сейчас она представить не могла, чтобы ее мать не одобрила ее последнего избранника. Она глядела на ветеринара с сияющей улыбкой и бегала взад-вперед то за водой, то за полотенцем, то за виски, то за бутербродами. Роды длились всю ночь и закончились незадолго до рассвета. Щенята сосали, роженица лежала гордая и благостная. Весь помет оказался исключительно удачным — и по масти и по сложению. Когда Нерисса с ветеринаром покинули псарню, за темным массивом деревьев уже занимался холодный белый свет.