Последний властитель Крыма - Игорь Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Соли пятьдесят кило… Спички… Мука… Масло, масла возьми, Валька, побольше!
– Зачем побольше? И так тридцать литров!
– Знамо, зачем! – И бабы снова плесканули смешками.
– Охо-хонюшки, – вздохнула одна из бабушек, – знамо, дело молодое… Охо-хо!
– Дядя Митяй! – обернулась Матрица. – Может, тебе отпустить? А то я долго…
– Ничего, ничего, Валюшка, я тута пока пешком постою! – отозвался тот.
– Куда нам, девоньки, старперам, спешить-то! – поддержала его вторая старуха, повыше. – Это вам, молодым, жить да радоваться, а нам, кошелкам старым, токма за печкой шептунов пускать…
– Да ладно, Фроловна, прибедняться-то! Небось, не шмоль (нищая) какая, а ветеран труда, – заметила продавщица, но старуха лишь устало махнула рукой.
– Конфет «Снежок» пять кило… колбасы твердой – десять. Слышь, Валька, признайся, а по-научному-то – слаще? А?
И молодухи засмеялись опять.
25 градусов по Цельсию
Главмент и сыскарь стояли в буфете, у колонны. Большие окна фойе были распахнуты, народ суетился туда-сюда, у стойки висели друг у друга на плечах.
– Да не напирайте вы, черти! – крикнула Марья Соломоновна, буфетчица лет пятидесяти, низенькая, распаренная, в очках на потном носу. – Пра слово, закрою торговлю!
– Марьюшка, Марьюшка, ты чё? – обалдели в очереди. – Тихо вы, падлы! Нишкни ты! – заговорили разом. – А ну, б…ди, тихо!
– Вот он, – сыскарь говорил из-за стакана с пивом. – Слева. Главмент неторопливо повернул голову и смерил Зубаткина взглядом. Потом хмыкнул и повернулся к сыскарю: – Гнида.
Зубаткин, только зашедший в буфет, повернулся и вышел на деревянных ногах.
– Ладно. – Главмент закурил. – Подход разрешаю.
– Сколько объявить?
– Сколько там кило рыжья (рыжье – золото, – блатной сленг.) было? Центнер? – с ударением на последний слог спросил он. – Ну, нам – семьдесят пять, так и быть…
Помолчали.
– Макнуть его потом? – глядя шефу прямо в глаза, спросил опер.
– А вот это посмотрим, – так же твердо глядя на него, ответил шеф. – Если человека жаба задушит, тогда – освободи его. Ну, а если по-хорошему поделится, зачем, Саныч, грех на душу брать?
Веселье нарастало.
– Натаха, пущу голубка? – пацан в кепочке, с прилипшей сигареткой к обвислой, мокрой губе, глядя куда-то вбок, спросил подругу – рослую, сисястую деваху, известную по приискам, шахтам да блатхатам под именем Комбайн.
– Пусти, пусти, ласковый мой, – откликнулась та и выпила.
– МРП, – громко испортив воздух, произнес пацан, – МРП, – добавил он, отчетливо повторив звук.
– Вы что, животное, себе позволяете, я вас спрашиваю? – покраснев, набросилась на него Викентия Адамовна, депутат в бирюзовом костюме.
– А? – икнув, уставился на нее тот – МРП!
– Милиция! Милиция! – заголосила депутат. – Вывести его вон!
– Не, в натуре! А чё? – гомонил тот в руках двух сержантов. – Я ж извинился, пацаны! Я ж сказал, в натуре МРП! Москва разрешает пер…ть!
– Йеха! Йеха! Йеха! Я-й! – заголосил тщедушный мужичонка, неожиданно для самого себя пускаясь в пляс. – Йеха! йеха! я-й!
Ноги его выделывали замысловатые коленца.
Натаха-Комбайн торопливо вылила в себя опивки и пошарила взглядом по залу – не угостит ли кто?
Но охотников до вялых ее прелестей пока не находилось.
Минус 5 градусов по Цельсию
В эти осенние стылые ночи, когда меж сопок будто разлит темный густой ледяной сироп – так сладок и ядрен воздух над Угрюм-рекой, небо провисает, подкрадывается ближе, ближе, и колют ему бока сосны-вековухи над горами, над перевалами, над перекатами, и глядится оно сквозь белесую мреть облаков тысячами и тысячами своих блеклых звездочек в реки на дне пропастей, в лужи по шибелям дорог, в железом облитые крыши убогих и скудных жилищ.
Небу тесно, оно задыхается, стискивают бока ему горы, теснят и крушат. И с отчаянным стоном тогда – так, что замирают, дрожа, волки в падях, так, что в муке и страхе зажимают себе лапами глаза медведи, так, что в тоске выстанывают боль окрест себя глухари, так, что перестают камлать шептухи над своими шестокрылами (шептухи – знахарки, «Шестокрыл» – книга для гадания, запрещенная Русской православной церковью как еретическая) и мелко крестятся – свят, свят, свят, кидает небо огни, красно-бело-зелено-сине-фиолетовые огни, что переливаются от одного берега Витима до другого, словно меха неземного аккордеона.
Огни и манят, и зовут, и пугают, и влекут, куда – неведомо, зачем – непонятно.
И никто, никто в Алмазе не идет им вослед, никто от добра добра не ищет, лишь томится неясным и тягостным предчувствием, которому нет названия, от которого нет лечения, как нет избавления, а есть лишь клин, которым на время и можно вышибить из себя этот плач по невозвратно потерянным небесам, по забытому дому, по погибшей, растерявшей себя стае.
Клин этот каждый выбирает сам.
Кто тоску лечит водкой.
Кто – одеколоном.
Кто – денатуратом.
Которые при исполнении – спиртом.
Кому уже все равно – стеклоочисткой.
– Погодь, я сам размешаю.
Владимир Ильич, мастер, долил в литровую банку с клеем БФ воды, подсыпал соли и, сунув в банку малярную кисть древком вниз, начал ее крутить и вращать.
Клей накручивался толстым слоем.
Отжав его в банку так, чтобы не потерялось ни капли, мастер отбросил кисть с налипшей на него полурезиной и спросил:
– Так, пацаны, марганцовку имеем?
Марганцовки не оказалось.
– Ну, значит, кислым Бориса Федорыча употребим, – сказал мастер и протянул банку забойщику Фролкину: – Пей первым, Фреди!
Тот с достоинством принял банку, в которой мутнел молочным отжатый клей, и степенно сказал:
– Ну, мужики, будем!
И немедленно выпил.
Кадык дернулся вверх-вниз, шахтер передал банку мастеру и утер мокрый рот.
Противно визжала клеть с подымающейся наверх сменой, нарядчица Катюха в длинной толстой юбке и в телогрейке недовольно косилась из каптерки.
Владимир Ильич, ногтем отметив по банке, где ему остановиться, закинул голову и поднес банку ко рту.
В глотке у него немедленно поселился вкус паленой резины.
Санька, ученик, жадно глядя, как управляются с клеем старшие, нетерпеливо сглотнул.
– Так-то, – перевел дух забойщик, – вот так и живем.
Клеть стукнула, поравнявшись с платформой. Отъехала с грохотом в сторону решетка, и чумазые люди – одни глаза и зубы блестели на черных лицах – повалили на волю.