Мраморный лебедь - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако в последний момент Густав отказывается от роли, и на его место вводится Арсений Клё. У Клё роль идет очень хорошо, но однажды на прогоне, уже перед самой премьерой, он скидывает рубаху, запускает руку под мышку, и оттуда, прямо из-под кожи, совершенно безболезненно разрывая поры, начинают вылезать пружинки и гаечки; их, хитро подмигивая, подбирает и прячет в карман синего рабочего халата монтер Авдеенко, которого так страшно избили на последнем банкете, что, говорят, в служебном лифте, где все произошло, крови было по самую щиколотку, вычерпывали рюмками и стаканами, хотя нашлись в театре и такие, кто утверждал, что Авдеенко досталось поделом.
Стоит ли добавлять, что Сюзанна Мо – сокращено Мошка, получившая Мышку-мать, так никому и не сказала до самой премьеры, что у нее в руке, возле предплечья, стал развиваться и расти кактус, совершенно безболезненно выпуская из-под кожи актрисы иголки и муаровые цветы, которые пугали детей в первых рядах, а иголки кололи партнеров, тем более, что Мышонка играл реальный ребенок, и хотя взяли немого, чтобы он не сказал по ходу сказки ничего лишнего, а все-таки было крайне неприятно, когда глаза его наполнялись слезами и той подлинной болью, до которой поднимается даже не всякий профессиональный артист.
– Какая пагубная сеть: для гладиатора с трезубцем в боку, в ожидании смерти стоящего на алом песке, на песочной подстилке в обнимку с закатом… Или рыба-Кармен с тусклой розой в соленых губах, плавниками поднявшая юбку в оборках капель, будет сольную сальсу тебе танцевать на скатерти…
– Сенечка! Подойди ко мне, мне плохо, Сенечка! Дай мне попить. Вот старость, Сенечка, и нужен стакан воды.
– Аделаида, мартовские иды еще не кончились, и снег исклеван птицами, и Стикс подернут льдом, и сладко спится над лунками пришедшим за снетком – за корюшкой по вашему, к обеду они умрут, затихнут, не отведав ухи с дымком, не подведя итогов, они успеют только складки тоги расправить, вырывая ком тончайшей шерсти из разбухшей раны… Да, непременной раны с усердными и узкими губами и хлюпающей детским ртом.
– Сенечка, я умираю, дай мне какой-нибудь кашки, у меня сердце вянет.
– Аделаида, я в норме только за столом. За письменным столом и с поднятым стилом. И с восковой дощечкой. Ты – с леденцом за щечкой и со сверчком за печкой, и мне годишься в дочки, и догоришь, как свечка…
– Сенечка, я бы молочка попила. Я тебя моложе на семнадцать лет. На целую жизнь собачки я тебя моложе. А состарилась быстро, сносилась. Ты изменял мне, Сенечка.
– А как я мучился от этого, как страдал, ты забыла? Я об этом даже в дневнике писал, значит, мучился до подлинной литературы. Но мне нужен был глоток свободы!
– У тебя глоток свободы – это стопка водки! Одна, вторая и десятая. Вот твой глоток. И похмелье у тебя одинаковое – что от свободы, что от водки.
– Да? А где, Аделаида, твоя свобода, где?
– Где? Где? Мон дье!
– Мон дьё!
– Мон дье!
– Долго я тебе прощал, что ты мою русскую букву ё ногами топтала!
– Она и моя русская буква ё.
– Нет, ё – моя! Знай, Аделаида!
– Моё ё – Мон дьё!
– Капиллярная сеть никого уловить не может. На песке гладиатор лежит, песком припорошен. Не люблю я письмо песком припорашивать. Жаворонки по пороше жируют в перьях крашеных. Хлебными крошками жизнь моя скрашена. Скрадена.
– Сенечка, рыбки бы поесть на прощание. Так хочется. Я раньше думала, что я рыба на песке. А я ничего, я рыба под водой, да еще и с аквалангом. Дышу. А теперь умирать нужно… натощак, Сеня!
– Потанцуй мне на прощание, Аделаида! Я раньше думал, глядя, как ты стоишь на хвосте, что его можно задрать, как юбочку, а там ножки, маленькие ножки для танца. Но нет! Всё ложь и обман. Один рыбий хвост, и никаких ножек в нем. Сколько ни пей, сколько ни глотай водку. Сколько ни пиши стихи от тоски в тиски. Не русская ты, Аделаида, не русская. Солоны губы твои, Аделаида, и роза в них посеребрилась солью, и никакую сальсу ты мне не станцуешь. Потому что нет у тебя каблуков, чтобы постучаться мне в сердце.
С утра Алексей Николаевич не находит себе места. Да еще приехал новый оператор.
– Стой, Веня, не поворачивай камеру, у него затылок попадет на экран, – кричит Алексей Николаевич новому.
– Он что, лысый? – переспрашивает тот.
И приходится Алексею Николаевичу всё начинать сначала:
– У него затылка нет. Ему срезали затылок – посмотреть, что у него там. Но телезрители не должны знать.
– А как же… Он говорит…
– Ему не больно, ему хорошо, к тому же он на четверть норвежец. Они равнодушны к боли, ничего не чувствуют. Цыгане, например, совсем не переносят боли – темперамент!
– Так что снимать, Алексей Николаевич?
– Ты, Веня, только приехал к нам, а уже задаешь вопросы. Надо самому учиться. Мы снимаем творческих людей, их мысли. Вот перед нами композитор – распахнут, как рояль.
– Нельзя же показывать!
– Глупости, ну и что! Как трогательно он расспрашивает: «Почему у рубашки такие длинные рукава?». А медсестра ему: «А вот примерим…» А он ей: «Мне только и надо, душечка, что рукава рубашки сделать короче, а то они по земле волочатся, а она от этого во сне ворочается». Земля во сне ворочается, волочащиеся рукава ее щекочут… Эх, ему бы развязать руки… Поставить рояль прямо в чистом поле, где снега впроголодь, голый декабрь подпевает гортанно… И дрессированные звуки жмутся к пальцам, согреваясь в умелых руках…
– У них, наверное, есть марля, Алексей Николаевич. Надо ему голову в поле все-таки прикрыть, даже если ему не больно. Там на срезе всё красное, как раскаленная конфорка. Вот посмотрите!
– Я тебе сказал, не показывай затылок!.. Собственно, он нам в поле и не нужен. Мы в поле актрису вывезем, пусть поет его песню о русском просторе. «На небесах лежат снега». Катю Ищину возьмем. Дай-ка телефон. Катя? – Алексей Николаевич включает телефон на громкую связь. – Катя, хочу, чтобы ты у меня в передаче спела. Зимнее что-нибудь, Катенька. «Снежок, как яблоко на пробу, срываю с дерева, дрожа…»
– Спасибо, Алексей Николаевич! – отвечает Катя, и вся студия может ее слышать. – Я спою. Вы наш благодетель. Вы еще когда у нас в театре работали, мы только на вас и надеялись. – И все в студии радуются, что так легко, так хорошо всё разрешилось у Алексея Николаевича. А Катя продолжает, не может остановиться. – Спеть-то я cпою, а вот парика у меня до сих пор нет. Волосы уже выпали, а парика нет, я так забегалась, что даже и парика не купила.
– Надо бы в поле снимать, Катя, – тревожится Алексей Николаевич.
– Нет, в поле я вас подведу. В поле мне нельзя. У меня химия – пятнадцать литров капельница – так я только до курилки могу дотащить…