ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К концу 1920‑х заключенные-социалисты потеряли свой особый статус. Они делили камеры с большевиками, троцкистами и обычными уголовниками. На политических, точнее, на “контрреволюционеров” стали смотреть не как на привилегированную группу, а как на людей, стоящих в лагерной иерархии ниже уголовников. Лишенные прав, которые они пытались отстаивать, они теперь интересовали тюремщиков лишь в той мере, в какой могли работать. И только способные работать получали достаточно еды, чтобы выжить.
Когда большевики пришли к власти, они сначала проявляли по отношению к своим врагам мягкость. Если бы мы повторили и дальше эту ошибку, мы совершили бы преступление по отношению к рабочему классу, мы предали бы его интересы. И это вскоре стало совершенно ясно.
20 июня 1929 года к маленькой пристани под стеной Соловецкого кремля подошел пароход “Глеб Бокий”. Заключенные смотрели на прибытие с великим ожиданием. Вместо молчаливых, изнуренных арестантов, которые обычно сходили с “Глеба Бокия”, на берегу появилась группа здоровых, энергичных мужчин и одна женщина. Они разговаривали, жестикулировали. На сделанных в тот день фотографиях большинство мужчин одеты в военную форму: среди них было несколько видных чекистов, в том числе сам Глеб Бокий. Один из прибывших, выше остальных и с густыми усами, был одет проще: рабочая кепка, незатейливое пальто. Это был Максим Горький.
В числе заключенных, наблюдавших сцену в окно, был будущий академик Дмитрий Лихачев. Он описал и пассажирку: “…виден был пригорок, на котором долго стоял Горький с какой-то очень странной особой, которая была в кожаной куртке, кожаных галифе, заправленных в высокие сапоги, и в кожаной кепке. Это оказалась сноха Горького (жена его сына Максима). Одета она была, очевидно (по ее мнению), как заправская «чекистка»”. Группа села в монастырскую коляску “с бог знает откуда добытой лошадью” и отправилась осматривать остров[198].
Лихачев прекрасно понимал, что Горький – особый посетитель. В тот период своей жизни Горький был вернувшимся “блудным сыном” большевиков, которые превозносили его на все лады. Убежденный социалист, в прошлом близкий к Ленину, Горький тем не менее не одобрил большевистский переворот 1917 года. В последующих статьях и выступлениях он страстно осуждал переворот и “красный террор”, называл политику Ленина “авантюрной”, а послереволюционный Петроград – “трясиной”. В 1921 году он эмигрировал в Сорренто, откуда поначалу продолжал отправлять на родину гневные послания.
Со временем, однако, его настроение изменилось, и в 1928 году он решил вернуться. Причины его возвращения не вполне ясны. Солженицын довольно зло объясняет возвращение тем, что на Западе Горький “не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем – и денег”. Орландо Файджес пишет, что в эмиграции Горький был очень несчастен и не выносил общества других русских эмигрантов, большей частью настроенных куда более антикоммунистически, чем он сам[199]. Каковы бы ни были его мотивы, он приехал обратно с твердым намерением всеми силами помогать советскому режиму. Почти сразу же он предпринял целый ряд триумфальных поездок по Советскому Союзу и осознанно включил в маршрут Соловки. Его многолетний интерес к тюрьмам восходил к собственному беспризорному отрочеству.
О визите Горького на Соловки пишут многие мемуаристы, и все сходятся на том, что на острове были сделаны тщательные приготовления. Некоторые вспоминают, что на этот день был изменен лагерный режим, что мужьям позволили повидаться с женами: люди должны были выглядеть как можно более веселыми[200]. Лихачев пишет, что вдоль пути Горького в землю воткнули свежесрубленные елки, что многих заключенных вывели из кремля в лес, чтобы не создавать у него ощущение тесноты. Однако поведение Горького авторы воспоминаний оценивают по-разному. По словам Лихачева, писатель понял, что его дурачат. Посетив лазарет, где персоналу к его приезду выдали чистые халаты, он сказал: “Не люблю парадов” и вышел. Затем Лихачев рассказывает о посещении Горьким детской колонии. Пробыв там минут десять-пятнадцать, Горький потребовал, чтобы его оставили наедине с четырнадцатилетним мальчиком, вызвавшимся рассказать ему “всю правду”. Через сорок минут Горький вышел со слезами на глазах[201].
Однако Олег Волков, который тоже был на Соловках во время визита Горького, пишет, что писатель “глядел только в ту сторону, какую ему указывали”[202]. И хотя история о мальчике появляется не только у Лихачева (согласно одной из версий, он сразу же после отъезда Горького был расстрелян), некоторые мемуаристы утверждают, что к Горькому не дали подойти ни одному заключенному[203]. Есть сведения, что впоследствии все письма лагерников Горькому перехватывались администрацией и что по крайней мере один из их авторов был уничтожен[204]. В. Э. Канэп, бывший чекист, ставший заключенным, даже утверждал, что Горький посетил штрафной изолятор на Секирке, где сделал запись в контрольном журнале. Один из московских руководителей ОГПУ, сопровождавших Горького, написал там: “При посещении мною Секирной нашел надлежащий порядок”. Ниже, по словам Канэпа, Горький добавил: “Сказал бы – отлично”[205].
Хотя мы не можем установить в точности, что именно Горький сказал и сделал на острове, мы можем прочесть очерк, написанный им впоследствии. Горький хвалит в нем красоту соловецкой природы, описывает живописные монастырские здания и их живописных обитателей. Плывя к острову на пароходе, он даже разговорился с соловецким монахом. “А начальство как относится к вам?” – спросил Горький. “Начальство тут желает, чтобы все работали. Мы – работаем”, – ответил монах[206].
Горький с одобрением пишет об условиях жизни заключенных, явно желая внушить читателю, что советский трудовой лагерь – совсем не то же самое, что царская тюрьма. В комнатах женщин, пишет он, “по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана «своим», – свои одеяла, подушки, на стенах фотографии, открытки, на подоконниках – цветы, впечатления «казенщины» – нет, на тюрьму все это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля”.