Гипсовый трубач - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они вылезли из машины и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски.
За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно, на площадке никого не было.
— Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста.
Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив.
— Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через заборчик.
— А ты. Как. Думаешь?
— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.
Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»
Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под ее жакет…
— Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера.
Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла:
— Гад. Ты. Кокотов.
— Почему?
— Потому что. Мне. Надо. К дочери.
— Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса.
— Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет?
— Столько же, сколько и мне…
— Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал?
— Постоянно.
— Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери.
Она достала из сумочки перламутровый мобильник и отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: молодая луна, которая позавчера в «Ипокренине» сияла ему и Наталье Павловне, была разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью.
— Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти».
— Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем!
Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул.
— Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая!
От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.
В подъезде Кокотов испытал обычное смущение перед гостем за нечистые выщербленные ступени, за гнусный запах из мусоропровода, за облупившиеся стены, за испещренную пещерной матерщиной кабинку лифта. Он даже придумал на всякий случай фразу от Сен-Жон Перса про то, что писатель должен жить так же, как и народ, а если он живет лучше, то пишет хуже… Но афоризм не понадобился. Нинка ничего вокруг не замечала, она думала совсем о другом, смотрела под ноги и качала головой, словно сама себе что-то доказывала и не соглашалась.
Едва заперев входную дверь, писодей, обуянный камасутрином, как хищник набросился на Валюшкину, и несколько минут они кружили по тесной прихожей в странном танце, натыкаясь на вешалку и обувной ящик. Со стороны их можно было принять за сиамских близнецов, которых затейница природа навек соединила сросшимися губами. В конце концов бывшая староста с трудом оторвалась от Кокотова и, тяжело дыша, спросила:
— У тебя. Есть. Вино?
— Нет…
— А что. Есть?
— Водка…
Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь. Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было…
— Эх ты, писатель! — упрекнула одноклассница, проходя в комнату и с интересом оглядываясь. — Пригласил. Даму! А вина. Нет. Сок есть?
— Апельсиновый.
— А лед?
— Кажется…
— Ладно. Давай!
Пока он торопливо готовил на кухне суровый коктейль, Нинка ходила вдоль чешских полированных полок, привинченных к стенам по всей квартире, и рассматривала кокотовскую библиотеку. Некоторые книги она не без труда вытаскивала из плотных, склеившихся от времени рядов, перелистывала, иногда от избытка чувств зарываясь лицом в страницы и вдыхая аромат старой мудрой бумаги. Нинка сняла туфли, надела тапочки Светланы Егоровны и стала от этого почему-то совсем молодой и домашней.
— Знаешь. Что. Я. Заметила? — спросила она, принимая бокал с желтой смесью и кубиками льда, постукивающими друг о друга.
— Знаю… — кивнул писодей. — Я тоже давно это заметил.
— Что?
— Советские книги у всех примерно одни и те же. Огоньковские собрания. Макулатурные: Дрюон, Пикуль, Андерсен, Дюма… Если семья интеллигентная, тогда еще «Литпамятники», «Библиотека поэта»… Знаешь, такие — синенькие?
— Знаю. За Цветаеву. Сто рублей. Отдала. Ползарплаты.
— А потом, после 1991-го, книги у всех разные. Или вообще новых книг нет… Не покупают, хотя магазины завалены…