Эта безумная Вселенная - Эрик Фрэнк Рассел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он заснул тяжелым, мучительным сном.
То, что сначала принимаешь за глупость, иной раз оборачивается неторопливой мудростью. Самую сложную проблему можно решить, если раздумывать над ней неделю, месяц, год, десять лет, хотя ответ нам, может быть, нужен сегодня, сейчас, немедленно. Настал черед и того, что называли «ниточкой к сердцу».
Грузовой корабль «Хендерсон» вынырнул из звездных россыпей, стал расти, увеличиваться, загудели включившиеся антигравитаторы, и он повис над главным передатчиком на высоте двух тысяч футов. На посадку и взлет ему не хватило бы горючего, поэтому он просто остановился на минуту, сбросил то, что было результатом последнего достижения ученых, протягивающих ниточку к сердцу, и снова взмыл в черный провал. Груз полетел в окутывающую Бунду темноту вихрем больших серых снежинок…
Он проснулся на рассвете, не зная о ночном госте. Ракету, завозящую ему раз в год продукты, он ждал только через четыре месяца. Он взглянул ослепшими со сна глазами на часы у кровати, наморщил лоб, пытаясь понять, что разбудило его так рано. Какая-то смутная тень вползла в его сон.
Что это было?
Звук… Звук!
Он сел, прислушался. Снова звук, приглушенный расстоянием и толщей стен, похожий на крик бездомного котенка… на горький детский плач…
Нет, послышалось. Видно, он уже начал сходить с ума. Четыре года он продержался, остальные шесть придется коротать здесь тому добровольному узнику, который займет его место. Он слышит звуки, которых нет, — это верный признак душевного расстройства.
Но звук прилетел снова.
Он встал, оделся, подошел к зеркалу. Нет, лицо, которое глянуло на него оттуда, нельзя назвать лицом маньяка: оно взволнованное, осунувшееся, но не тупое, не искажено безумием.
Опять заплакал ребенок.
Он пошел в аппаратную, поглядел на пульт. Стрелка все так же методично дергалась, застывала на секунду и падала.
— Бунда-1! Бип-бип-боп!..
Здесь все в порядке. Он вернулся в спальню и стал напряженно слушать. Что-то… кто-то рыдал в рассветных сумерках над беззвучно подымающейся водой. Что это, что?
Отомкнув запор непослушными пальцами, он толкнул дверь и встал на пороге, дрожа. Звук кинулся к нему, налетел, прильнул, хлынул в сердце. Он задохнулся. С трудом оторвавшись наконец от косяка, он бросился в кладовую и принялся совать в карманы печенье.
В дверях он упал, но не почувствовал боли, вскочил и побежал не разбирая дороги, не замечая, что всхлипывает от счастья, туда, где белела галька прибрежной полосы. У самой кромки воды, лениво наползающей на камни, он остановился, широко раскинув руки, с сияющими глазами, и чайки, сотни чаек закружились, заметались над ним. Они выхватывали протянутое им печенье, суетились у его ног на песке, шумели крыльями, пронзительно кричали…
В их крике он слышал песню пустынных островов, гимн вечного моря, дикую ликующую мелодию — голос родной Земли.
Он вынырнул из сгущающихся сумерек, присел на противоположный край скамейки и принялся рассеянно глядеть на озеро. Заходящее солнце оставило на небе кровавый след. Утки-мандаринки рассекали расцвеченную багрянцем воду. В парке стояла обычная предвечерняя тишь; безмолвие нарушали только шелест листвы и трав, тихие голоса ищущих уединения любовников да приглушенные гудки машин где-то вдалеке.
Когда скрип скамейки возвестил о чьем-то появлении, я оглянулся, ожидая увидеть какого-нибудь попрошайку в поисках подачки на ночлег. Контраст между моими ожиданиями и увиденным был столь разителен, что я посмотрел на него снова — пристально, но осторожно, искоса, чтобы он не заметил.
Серая пелена сумрака не помешала увидеть этюд в черно-белых тонах. У незнакомца были тонкие нервные черты лица, столь же белого, как его перчатки и манишка. Туфли и костюм не могли соперничать чернотой с изящно изогнутыми бровями и аккуратно подстриженными волосами. Но чернее всего были глаза: колодцы непроницаемой, кромешной тьмы, которую уже нельзя сделать ни темнее, ни гуще. И все же они казались живыми, как будто в глубине их тлел огонь.
Он был без шляпы. Небрежно прислоненная тонкая тросточка черного дерева покоилась у его ног. На плечи был накинут черный плащ на шелковой подкладке. Если бы он снимался в кино, то как нельзя лучше подошел бы на роль чудаковатого иностранца.
Мои мысли крутились вокруг него, как это иногда бывает с мыслями, когда их больше нечем занять. Наверное, эмигрант из Европы, решил я. Быть может, какой-нибудь выдающийся хирург или скульптор. А может, писатель или художник. Впрочем, скорее последнее.
Я бросил еще один взгляд исподтишка. В скудеющем свете его бледный профиль напоминал ястребиный. Чем сильнее смеркалось, чем ярче горели его глаза. Плащ придавал его облику странное величие. Деревья тянули к нему руки-сучья, как будто хотели поддержать и утешить его в эту долгую-долгую ночь.
Однако в чертах его не угадывалось и намека на страдание. Ничего общего с морщинистыми, изнуренными лицами, которых я немало повидал за последнее время и на которых лежала неизгладимая печать воспоминаний о кандалах, кнуте и концентрационном лагере. Напротив, его лицо излучало бесстрашие и безмятежность — и неколебимую уверенность в том, что в один прекрасный день все переменится. Я вдруг решил, что он музыкант. Мне так и представилось, как он дирижирует огромным хором в пятьдесят тысяч голосов.
— Я люблю музыку, — произнес он звучным низким голосом.
Он повернулся ко мне, продемонстрировав выдающийся мысок блестящих черных волос на бледном лбу.
— Правда?
Его неожиданное замечание застигло меня врасплох. Должно быть, я, сам того не замечая, высказал мысли вслух.
— Какую же? — промямлил я.
— Вот такую. — Он обвел вокруг себя тростью. — Вздох уходящего дня.
— Да, это очень успокаивает, — согласился я.
— Это мое время, — продолжал он. — Время, когда заканчивается день — как должно закончиться все на свете.
— Да уж, — сказал я за неимением ничего лучшего.
Мы помолчали. Кровь с неба медленно стекала за горизонт. Город зажигал огни, и над его небоскребами уже плавала бледная луна.
— Вы нездешний? — подсказал я.
— Да. — Он сложил изящные узкие кисти поверх рукояти трости и устремил перед собой задумчивый взгляд. — У меня нет родины. Я — перемещенное лицо.
— Сочувствую.
— Спасибо.
Я не мог просто сидеть и смотреть, как он варится в собственном соку. Надо было или продолжать разговор, или уходить. Спешить мне было некуда. Поэтому я продолжил:
— Не хотите рассказать о себе?
Его голова вновь повернулась, и он оглядел меня с таким видом, как будто до него только сейчас окончательно дошел факт моего присутствия. Странное свечение его глаз казалось почти ощутимым. Мало-помалу губы раздвинулись в снисходительной улыбке, обнажив безупречные зубы: