Четыре Любови - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да!.. Верю!..
Внезапно Маленькая откинула одеяло, вывернулась из Левиных объятий и вскочила на ноги рядом с кроватью:
– Говно! – Она злобно смотрела на отчима, и в свете фонарного луча света, пересекающего спальню поперек, было видно, как сверкнули ее глаза. – Говно ты, а не мужчина! Кусок дерьма!
Лев Ильич растерянно приподнялся на локтях, сердце еще продолжало накачивать кровь, проталкивая ее туда, вниз, к месту несостоявшегося ужаса и счастью, но мозги уже успели просигналить другое, сделавшее все, что случилось, понятным, объяснимым и отвратительным.
– Вот цена твоей любви! – Падчерица сжала в ладонях обнаженные груди и указала на них кивком головы. – Мама умирает, но еще жива! А ты!!! Ты готов залезть на меня по первому зову. И предать! И маму, и даже курицу свою безмозглую, даже ее! – Она развернулась, подхватила с пола рубашку и резко пошла вон. В дверях задержалась и снова обернулась:
– Предатель!
Лев Ильич без сил откинулся на подушку и перевел дух.
– Предатель… – повторил он и закрыл глаза. – Предатель…
Забылся он только под утро. Перед этим он твердо пообещал сам себе, что чужих в доме не будет. Что делать с обещанием, данным жене, он пока не знал. Ему надо было подумать, он решил оставить это на потом. Как и на потом – принять сердечные таблетки…
Проснулся он от резкого крика. Кричали снизу, с первого этажа, и Лева сразу понял, что кричит Любаша. Крик перешел в вой, а вой – в причитания.
– Господи! – Он быстро накинул халат и сбежал на первый этаж. Дверь в мамину комнату была распахнута настежь. На кровати лежала его мать, Любовь Львовна Казарновская-Дурново, она была мертва. Это было понятно сразу, как и то, что тело у нее уже холодное. Она застыла, лежа на спине, глаза ее были широко открыты, рот – распахнут настежь, оттуда тускло выблескивали по две золотые коронки с каждой стороны. Одна старухина рука была сжата в кулак, другая – со скрюченными пальцами. Перед кроватью на коленях стояла Любаша и, задрав голову в потолок, выла по-волчьи, не открывая глаз и одновременно крестясь. Через минуту в комнате возникла Маленькая. Лев Ильич повернулся к ней и тихо, почти одними губами, сказал:
– Отцу позвони…
Падчерица была на удивление спокойна. Она кинула на покойную равнодушный взгляд и без выражения ответила:
– Ладно…
Звонок в дверь прозвенел, когда Геник запаивал в твердую пленку свидетельство о регистрации транспортного средства на имя гражданина Объедкова Николая Николаевича. Рядом дымился утренний косячок, самый сладкий. Геник затянулся, выпустил дым и пошел в прихожую. Наученный предыдущим горьким опытом, он не стал открывать сразу, а сначала поинтересовался:
– Кто?
– Почта! – ответил из-за двери женский голос. – Заказная!
– Ну это другое дело, – пробормотал удовлетворенный ответом Генька и еще раз затянулся. – Почта – это святое, – и открыл дверь.
На пороге стояли четверо: двое в форме, двое в штатском. Один из них, в штатском, маленький и незаметный, показался ему знакомым.
– Генрих Юрьевич? – спросил он, и все быстро прошли в квартиру, оттеснив хозяина к стене.
– Ну конечно, мой друг, – ответил Геник, – Генрих Юрьевич. Для вас просто Генрих. Да и вы, я смотрю, почти не изменились.
Незаметный подошел к письменному столу, взял в руки свидетельство, покрутил так и сяк и бросил обратно на стол.
– Понятых и оформляйте! – бросил он другому, в погонах. Тот козырнул и вышел. – Жаль, – сказал незаметный, и Генька сразу ему поверил. – Искренне жаль, Генрих Юрьевич, что не хватило-то двух месяцев всего до дня рождения. Хоть и рецидив, но все равно учлось бы, наверное. Эти дела всегда учитываются, когда шестьдесят стукнуло. Такая уж практика.
Геник молчал.
«Хорошо бы в Новомосковск снова, – подумал он. – Там все свои…»
Второй в штатском в это время потянул ящик стола и начал там рыться. Через какое-то время он вытянул из дальнего угла круглую металлическую коробку с сургучным краем по всей окружности и перевязанную крест-накрест грязным свалявшимся бинтом.
– Это что, Генрих Юрьевич, – спросил он хозяина. – Что в коробке?
– Это не мое, – равнодушно ответил художник. – Это лежит просто. Вам это не интересно – чужие письма и безделушки военные. С Ленинградской блокады. С Ладоги. Чужая память.
– Поглядим на память? – предложил второй и сбил сургуч. – Чтоб и нам было чего вспомнить. – Бинт он просто оттянул в сторону, освободив крышку. Затем он приподнял ее и присвистнул… – Да-а-а-а… Вот память так память… – Мент сразу решил взять быка за рога. – От кого на память, не уточните?
С этими словами он перевернул коробку вверх дном и вывалил содержимое на стол. Все, включая незваных гостей и понятых, ахнули. Но еще больше других поразился сам Геня:
– Ах ты, голубушка…
На столе, расположившись неровной горкой, сверкали и переливались всеми цветами радуги драгоценные камни, в основном брильянты, все в минимальной оправе. То, что камни – настоящие, сразу было ясно любому, даже понятым. Возникла устойчивая пауза при полном отсутствии какого-либо движения в обыскиваемом пространстве.
– Безделушки, говорите? – очнулся второй в погонах. – Трех лет не прошло еще, а сколько набездельничал. – Он отдал распоряжение помощникам: – Описывайте! А понятых попрошу поближе…
Раздался телефонный звонок. Неприметный в штатском взял трубку, послушал, передал Генриху:
– Тебя, художник!
В трубке была Люба Маленькая:
– Отец, бабка умерла. Сегодня утром…
Генрих помолчал и сказал:
– Маленькая, передай Леве, что меня арестовали и увезли. – И выдернул шнур из розетки…Труповозку из Москвы участливо организовал сосед, Толик Глотов. Он же договорился, что тело заберут в ближайший к «Аэропорту» морг, и пообещал денег. На том конце быстро схватили суть и обязались не задерживаться. Сам Толик погнал за врачом из местной поликлиники, прихватив по пути участкового милиционера. Маленькая собиралась с утра к матери в Центр, но передумала – решила побыть с отчимом, а ехать – во второй половине дня. К двум часам милиционер и врач, каждый по своей части, закончили с телом и бумагами, и Глотов уехал развозить их обратно на своем джипе. Лев Ильич к ним не выходил. Ни разу так и не поднявшись с места, он сидел на веранде в материнском кресле-каталке и глядел прямо перед собой. Там было пусто. Он понимал, конечно, что перед ним – предметы, но все было не в фокусе: они то отдалялись друг от друга, то, наоборот, сближались между собой, но все равно образовывали вокруг себя пустоту. Сердца своего Лев Ильич не слышал. Вернее, не слышал он привычных глухих и неровных ударов, которые должны были появиться обязательно. С тех пор, когда они начались пять лет назад, он успел привыкнуть к ним настолько, что мог с большой точностью их предугадать. Сейчас же до него, сюда, на валентиновскую веранду, вместо ударов докатилась новая неизвестная боль и сменила старую: однотонная и ноющая, как будто кто-то медленно, очень медленно и расчетливо зажимал в тиски его сердечную мышцу все туже, и туже, и туже…
Пришла Любаша и спросила: