Учительница - Михаль Бен-Нафтали
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самолеты, кружившие поблизости, заглушали гудки и свист локомотива, сливаясь с голосами пассажиров, но потом опускалась ночь, и разговоры сменялись утомительным копошением, в котором стоны и рыдания превращались в неразборчивую кашу. Звуки ночи тревожили Эльзу больше всего. Они предвещали непрерывную череду мучений, от которых не было спасения. «Вы из Коложвара?» – спросили ее, пытаясь вовлечь в разговор. «Да». Она знала, что из-за семьи Кастнер ответ прозвучал напряженно; «я из Коложвара» звучало иначе, чем «я из Будапешта» или откуда-то еще. Она хотела соврать, но что-то ей помешало; она не спешила объяснять эту правдивость безразличием. Дело не в том, что ей безразлично мнение окружающих. Она не смотрела на них свысока. Просто была не такой, как они. Она не рассчитывала, что почувствует себя как дома, запертая в скотном вагоне вместе с восьмьюдесятью другими людьми, и все же ощущение собственной непохожести на других овладело ею, как никогда прежде, – именно здесь, в ловушке посреди беженцев, которые, как и она, всё побросали в спешке, пустившись в дорогу в гражданской одежде с пришитыми желтыми звездами; именно потому, что она переживала – возможно, впервые в жизни – трагедию, которая постигла не только ее одну, которая не проложила пропасть между ней и остальными, а, наоборот, навязывала язык множества; и даже если в этом языке проскальзывала фальшь, он все равно был пронзительно точен. «Вы из Коложвара?» – «Да». Вместимость поезда ограничена. Кто-то неизбежно занимает чужое место. Кто-то мог занять и ее. Это не означает, что остальные обречены, они просто должны придумать что-то другое; они найдут выход, твердила она себе, – она верила, что найдут, а может, кто-то придет к ним на помощь, ведь в последние месяцы люди перестали рассчитывать на собственные силы. Не мучай себя этой бессмыслицей. Она готова была уступить место кому-то другому. Но не могла или не хотела сказать это своему отцу. Может, он понимал, а может, и нет. Возможно, желал укрепить в ней инстинкт самосохранения. Нельзя заявить человеку, который привел тебя в этот мир, что у тебя больше нет жизненных сил; что все их чаяния, все то, за что люди сражаются, – и сейчас сильнее, чем когда-либо прежде, – твое сердце не то чтобы отвергает, конечно же нет, но особо не жаждет. Отныне ее долг – жить для него, для того, кто вручил ей дар, который сам считал бесценным, кто подарил ей жизнь и во второй раз. Эльзе нужно собраться с силами.
– Чем занимаешься?
– Преподаю французский, – ответила она коротко.
Казалось, от нее ожидали ответного вопроса. Но она молчала; среди пассажиров она выделялась упорным молчанием. Ее не оставляли в покое.
– Едешь одна?
– С мужем.
Ее не спросили, кто остался. Брат в Палестине, иммигрировал до войны. Она не могла без улыбки произнести его имя. Когда она в последний раз слышала о нем?
Ей показалось, что она бодрствовала больше пяти дней, сидя с открытыми глазами и прикусив губу, чтобы из горла не вырвался крик, как у других; засыпала на короткое время и снова просыпалась, не понимая, где находится и как давно поезд отправился в путь. Будь ее воля, она бы и вовсе не спала, лишь бы избежать страшных моментов пробуждения. Грузная женщина, которая то стояла, то присаживалась рядом, громко стонала ей на ухо. Она не могла ничего сказать этой женщине или заставить ее замолчать. Время от времени поезд останавливался, чтобы они справили нужду и размяли ноги. Но долгие часы в вагоне сделали свое дело. Зловоние мочи и испражнений смешивалось с запахом открытых консервов, которые они взяли в дорогу; слишком соленые или слишком острые консервы вызывали жажду и наполняли воздух кислым дыханием пассажиров; как и шум, этот тяжелый запах становился все более настойчивым, но в какой-то момент она перестала его чувствовать. Скученность и темнота не позволяли рассмотреть лица пассажиров. Конечно, большинство из них она никогда не встречала. Вспомнила разговор отца с Мюльнером о принципе распределения билетов по разным политическим, социальным и религиозным сегментам. В этом была определенная логика, эту логику она понимала. Коллективный портрет общества разобрали на микроскопические, якобы жизненно необходимые кусочки; эти кусочки уместили в сжатое пространство, как на картине какого-нибудь кубиста, но сделали это таким образом, что нельзя было снова собрать их в цельный, узнаваемый образ. Только позже она пришла к пониманию, что´ делало их единым целым. Это единство было следствием двух жестоких уроков, которые истерзали их душу и плоть. Не дав людям опомниться, оторвать их от дома, который они строили всю свою жизнь; выдавать ровно столько пищи, чтобы они не умерли от голода; отправить в неизвестность, стиснув в невообразимой тесноте; подвергать истязаниям в незнакомом месте, перед незнакомыми людьми; унижать и оскорблять их – но