Варшава, Элохим! - Артемий Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отто развернулся и быстрым, спотыкающимся шагом подался обратно.
* * *
В феврале 1942 года ситуация с умершими от голода начала принимать размах катастрофы. Сколько бы ни удавалось раздобыть провизии, для воспитанников Дома сирот было недостаточно. Думать о помощи другим, тем, кто умирал на улицах, было наивно, мало того, безответственно по отношению к подопечным. Гольдшмит просил у меценатов еще, он обивал пороги, навязывался, требовал. На улицах лежало так много детских трупов, что доктор каждый раз преодолевал себя, прежде чем переступить порог и выйти за дверь. При виде маленьких истощенных тел начинал дрожать – присыпанные снегом, они походили на замороженную рыбу. Один раз видел, как из широко раскрытого рта мертвого мальчика выглянула мокрая мышь, она копошилась и часто оглядывалась, блестела земляными глазенками. Гольдшмит спугнул ее тростью – она выскочила, промчалась по костяному телу и исчезла в щели дома. Януш весь день после этого вздрагивал, а ночью случилась истерика. Долго лихорадило, но потом все-таки задремал.
На следующий день один состоятельный спекулянт, выходивший из ресторана, услышал очередную просьбу Гольдшмита о деньгах, его передернуло от злобы и гадливости: он достал кошелек и бросил несколько скомканных купюр в лицо доктору:
– Где ваше чувство собственного достоинства, пан доктор, где ваша честь, в конце концов? Что вы попрошайничаете, как дворняжка?! Вы же из аристократической семьи!
Доктор поднял упавшие на тротуар деньги, аккуратно разгладил и положил в карман:
– У меня нет ни достоинства, ни чести, есть только дети, которых нужно кормить…
Коммерсант недолюбливал «святошу» за «приторную правильность». И был не одинок в своей неприязни. Со временем по гетто поползли слухи: глава приюта собирает слишком много средств и продуктов, да-да, значительно больше, чем нужно… как не посмотришь, все смешком – это для двух-то сотен детей… Обвинения в воровстве добивали и без того изможденного старика, который, несмотря на трудности, все чаще брался за бутылку: трезвое сердце не выдерживало, давало о себе знать резким покалыванием в груди. Доктор тяготился несвойственной прежде привычкой, однако слишком хорошо понимал: без спирта просто не сможет сохранить работоспособность.
У него и в мыслях не было прятаться от жителей квартала в минуты слабости, он жил не на театральных подмостках и никогда не рисовался. Как-то раз нетрезвым прошелся даже по Сенной. Уже на следующий день в малом гетто раздавался шепоток: шу-шу-шу негодяй-святошка пропивает деньги благотворителей шу-шу-шу, потом сплетню подхватили и в большом. В ответ на просьбы о материальной помощи все чаще получал отказы, на улице ловил недоброжелательные взгляды. Одни были уверены, что Гольдшмит использует приют для отмывания денег и через подставных лиц сбывает на рынке излишки продуктов, другие утверждали, что все попрошайки-дети в обносках, которые собирают по кварталу милостыню, – его воспитанники и он имеет процент с этого своеобразного бизнеса. Были даже те, кто намекал, будто любовь доктора к детям не так целомудренна, как кажется, – в тихом омутечерти, как говорится… у него илицо такое, красивое уж больно, чистенькое до приторности. Шу-шу-шу. Они все такие. Рано или поздно все это всплывет, вот увидите, вот увидите, клянусь вам… меня не проведешь: я калач тертый.
Когда это подозрение дошло до слуха Гольдшмита, он даже замер, потом схватился за голову, сжался и на трясущихся ногах отправился к себе в комнату, откуда не выходил два дня. Пани Стелла нервно перебирала чистое белье и часто прохаживалась мимо закрытой двери, поглядывая на потертую медь ручки. Дети подбегали к двери еще чаще и скреблись маленькими пальчиками:
– Пан доктор! Мы скучаем, пан доктор!
Гольдшмит отвечал не сразу, как будто собирался с силами:
– Я немного приболел, мои хорошие, скоро вернусь… встану на ноги и буду рассказывать сказки.
Наконец он вышел; воспитанники радостно вскрикнули и кинулись к нему, а доктор загудел, как паровоз, и начал двигать руками, будто поршнями. Дети быстро подхватили любимую игру и выстроились в вагончики, схватившись друг за дружку. Длинный паровоз делал круги по внутреннему дворику. Снег хрустел под ногами, дети смеялись и пели, потом поезд снова вернулся в здание приюта и вихрем пронесся вдоль стен: четыре Мони – самый младший, просто младший, средний и старший; Генечка в огромных, похожих на кирпичи башмаках, постоянно слетающих с ног; Фелуния, без конца мазавшая козявками свои волосы; Альбертик, просивший пани Стеллу гладить ему животик перед сном; вечно измазанный зеленкой непоседа Ежи; Моська-драчун, Габа-плакса, Ами, любившая наряжаться и надевать пышные шляпы; подросток Якуб, написавший поэму о Моше; Марцелий, Шлама, Шимонек, Натек, Метек, Леон, Шмулек и Абусь, которые, взяв пример с Гольдшмита, тоже вели дневники; склонная к воровству Ритка, решившая больше не брать чужого; Зива, Ада, Зигмус, Сами, Ханка, Аронек, Хелла, Сруля, Менделек, Иржик, Хаимек, Адек – кудрявые, коротко стриженные, белолицые, смуглые, высокие, низкие, с ямочками, родинками, с розовыми пальцами или белой, как скатерть, кожей, с острыми коленками, с веснушками, задумчивые и молчаливые, весельчаки-непоседы или без конца зевающие любители поспать. Счастливый визг детей журчал, как водопад, переливаясь из комнаты в комнату.
* * *
Эва Новак постучала в дверь приюта. Открыла низкорослая женщина-повар с мокрыми руками и провалившимися глазами, она устало улыбнулась и пригласила медсестру в дом. Эва шла следом, едва поспевая за размашистым мужским шагом своей провожатой. Поднялись по лестнице и оказались в зале. Гольдшмит, окруженный детьми, сидел в центре среди сдвинутых к нему, как к магниту, скамеек и стульев. Закинув ногу на ногу, медленно водил пальцем по страницам справа налево, читая на иврите, а дети повторяли за ним. Януш надеялся при первой возможности вывезти детей в Палестину, а потому готовил их к новой жизни.
Ханка и Ада стояли за спиной доктора и рисовали цветными карандашами на его лысине. Одинаково закусив губами язычки, они с сосредоточенным видом выводили тонкие линии. Кудрявые волосы девочек умилительно вились, а сами малышки время от времени облизывали карандаши, высовывая желто-зеленые языки. Глаза доктора светились тихой радостью, но Эву напугало, насколько сильно он постарел за последний год: в свои пятьдесят девять лет доктор мог дать фору любому сорокалетнему мужчине, а сейчас ему шестьдесят четыре, и он стал совсем старик.
Мельком подняв на вошедшую глаза, доктор кивнул, не прерывая чтения. Девушка села в стороне, любуясь сиротами, льнущими к отцу-покровителю.
Наконец доктор закрыл книгу и встал:
– Поздоровайтесь с нашей гостьей.
Детишки оглянулись на медсестру и, как по команде, выпалили:
– Здравствуйте, панна Эва!
Медсестра улыбнулась и подошла к доктору. Девушку удивила его неопрятность – Януш был небрит, седая колючая щетина едва не царапала воздух. Доктор понял, что Эва хочет поговорить наедине, и вышел с гостьей в коридор.