Джаз в Аляске - Аркаиц Кано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У парня, который собирался увести его коня, в руках был конверт. Когда он бросил его в почтовый ящик рядом с разводным мостом, на Боба повеяло успокаивающим ветерком с моря. В конце концов, этот парнишка – просто очередная жертва. Город был наводнен жертвами пчел, живущих в почтовых ящиках.
Мост был сведен. Они перелетели на другой берег, слыша под колесами хруст листьев, только что упавших на асфальт. Боб неожиданно вспомнил, что так и не спросил Клару, доходили ли до нее его письма. Ему снова не удалось подтвердить или опровергнуть свою гипотезу о почтовых пчелках. Клара не разговаривала с ним вот уже много недель, моя девушка больше не умирает со мной в постели. Боб чувствовал, что навсегда упустил поезд в ее глазах. Как только переехали мост, Боб заметил на другом берегу ящик – близнец того, что остался по другую сторону моста. Возле почтового ящика топтался какой-то странный юнец, одетый в черное, – он как раз прикуривал сигарету от спички. Когда сигарета разгорелась, Боб вроде бы заметил, как парень закинул спичку в щель для писем.
Сидя внутри этой загадочной машины, Боб убедился, что смирительная рубашка в точности отражает его душевное состояние. Он был один и обнимал сам себя, поскольку, хочешь не хочешь, больше обнимать ему было некого.
Его первые воспоминания об Аляске связаны с определенной геометрической фигурой – шестиугольником. На окнах помимо прутьев имелись москитные сетки с шестиугольными ячейками, и именно они окончательно зарешечивали пейзаж. Шестиугольник. Клетка. Прутья. Ячейки. Следующее слово, пришедшее ему в голову без особой на то причины, было слово из его детских кошмаров: консерватория. Боб был сыном ямайки Айседоры Джонсон и баска из Кентукки по прозванию Тео Иереги, который, помимо того что служил привратником в единственном джаз-клубе в квартале, занимался чисткой и полировкой инструментов и следил за тем, чтобы они не расстраивались. С самых пеленок Боб наблюдал, как его отец смазывает клапаны труб и саксофонов, как натирает их до блеска, а потом раскладывает по футлярам, а сам все время напевает какую-то колыбельную, слов которой Боб так никогда и не разобрал. Звучало это примерно так: loa loa txuntxuluriberde, loa loa masusta. Мальчику нравилось слушать эту песенку в то время, когда отец укачивал инструменты, точно новорожденных. В общем-то, эта песенка была единственным воспоминанием, которое отец Боба сохранил о родной земле. У него не осталось фотографий, и он никогда не рассказывал мальчику историй о своем детстве на старом континенте. Loa loa txuntxulunberde, loa loa masusta. Были только слова, которые можно надрезать, словно какой-нибудь фрукт, закрыть глаза, свернуться калачиком и спрятаться внутри. Loa loa txuntxulunberde, loa loa masusta. Сами слова были как незнакомые плоды.
Например, слово «родина». Его отец сравнивал родину с камушком внутри ботинка. Такая метафора всегда удивляла Боба.
Боб был младшим из семи детей в семье и всегда донашивал одежду старшего брата – вот откуда родом его любовь к просторным нарядам. Самая дешевая еда, которую тогда удавалось достать в Южной Каролине, была конина – она продавалась в консервах с желтыми этикетками. А поскольку семья вечно бедствовала, то, по взрослым подсчетам Боба, съеденного им в детстве мяса хватило бы по меньшей мере на два десятка лошадей.
Заметив редкую одаренность мальчика, его родители решили во что бы то ни стало отправить Боба в консерваторию. Эта идея совершенно не понравилась боязливому малышу. В его нездоровом воображении консерватория выглядела местом, где детей закатывают в консервные банки, вроде как конину в штате Кентукки. Что-то наподобие концлагеря для музыкантов. И вот в тот день, когда два санитара натянули на него смирительную рубашку и жестко, но без применения силы водворили в психлечебницу, это самое слово, «консерватория», оказалось одним из первых, возникших у него в голове.
Однако прошедшие годы миновали не впустую, и лошадиное мясо в жизни Боба сменилось бутылками бурбона, набравшего возраст в дубовых бочонках. Но все-таки на Аляске пахло не совсем бурбоном – это скорее был запах йода, щелока и талька. Старшая медсестра, подруга Пикераса, любила, чтобы к ней обращались «мисс Нора». Это была женщина с длинными смуглыми ногами, с великолепной осанкой и с натянутой улыбочкой, которая обеспечивала ей начальственный вид. Ее слишком прямая, почти неестественно прямая шея придавала ей сходство со страусом, тонущим в колодце.
– Ближе к делу, Боб. И что же ты видишь на этом рисунке?
– Двое парней взялись играть без партитуры. Им нужно постараться, чтобы сразу попасть в такт. Ритм имеет значение.
– А на другом?
– Это черная лошадь, мисс Нора, черная лошадь без всякой сбруи, которая освобождается от своих прошлых жизней. А еще я вижу железнодорожные рельсы и морячка, который собирается вздремнуть, а вместо подушек у него только рельсы.
– Ты принимаешь меня за дурочку, Боб?
– Не совсем так, мисс Нора. Я бы скорее сказал, что вы – помесь гиены и страуса, который вот-вот утонет в колодце. Извините, я не так выразился: лучше сказать не в колодце, а в луже грязи.
Консерватория. Именно это слово больше всего тревожило Боба, когда он заполнял стандартный опросник для нового больного, когда его отводили в палату, когда он проходил бессмысленный тест с глупыми рисунками. Хотя Боб об этом и не сказал, все эти рисунки напомнили ему картины художника, начинавшего завоевывать славу на Манхэттене: Джексон Поллок, так его звали. Теперь ты видишь, на что годятся твои полотна, Джексон. Москитные сетки на окнах сообщали Бобу, что он – пленник улья. А ульи, в свою очередь, наполнили его голову – жу-жу-жу – гудением этих несносных пчелок, пчелок, пчелок, которые живут в почтовых ящиках и высасывают его кровь и его письма…
Вот какие размышления остановились на пикник в его голове, посреди маковых плантаций. И здесь же, посреди маковых плантаций, продолжали свой галоп все двадцать лошадей из Кентукки, которых он сожрал еще в детстве.
В свое время, когда Боб признался Кларе (Клара, Клара, где же ты? Будь рядом со мной, умирай в постели посреди океана!) в ужасе, который рождался в нем при слове «консерватория», девушка подняла его на смех.
– Смейся-смейся. Но когда я окочурюсь, пусть меня кремируют. Не хочу, чтобы какой-нибудь расхититель могил выкрал мой труп и продал мою черную плоть на первый попавшийся консервный завод, чтобы меня закатали в банки с желтыми этикетками и зазывными надписями: «Envased in Kentucky»…[28]
Боб раскрыл синюю пачку «Голуаз» и поделился содержимым с другими пациентами. Никому не пришло в голову прикурить и затянуться. Один понемногу грыз полученную сигарету, другой свою посасывал, а самый просветленный запихал себе в нос и принялся носиться по коридору с криком: «Я единорог, я единорог!» – до тех пор, пока санитары не утомились следить за его перемещениями.