Французский роман - Фредерик Бегбедер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати есть один фильм, в котором проблема амнезии получила весьма оригинальную трактовку — я имею в виду «Людей в черном» Барри Зонненфельда (1997). В этой фантастической ленте два агента архиспецслужб ослепляют граждан особой вспышкой, стирая память о пришельцах. После каждой операции они вынимают металлическую трубку под названием нейтрализатор и направляют луч на свидетелей, которые моментально забывают обо всем, что видели. А может, я жертва такого воздействия? Может, мне тоже попался на пути какой-нибудь подлежащий «засветке» инопланетянин и, удаляя из моих мозгов его образ, меня заодно избавили и от всего остального? Странность еще в том, что по-английски глагол «to flash» имеет два значения — ослеплять и заниматься эксгибиционизмом. Прошлое состоит из наложенных друг на друга пластов, и наша память похожа на слоеный торт… Мой психоаналитик считает это воспоминание очень важным, в отличие от меня, находящего его омерзительным и банальным, но я привожу его здесь, как и все прочие, просто в порядке оживания. При этом я сознаю, что повинен в том же грехе, что и любитель «пофлешить» из Багателя — «человек в черном», возможно, умудрившийся стереть из моей памяти десять лет жизни.
Если уж путешествовать во времени, то почему бы не устроиться с комфортом, как в кресле, на берегу моря? Из тесноты своей клетки я переношусь на пляж Сеница. Тот день, когда я, семилетний, гулял с дедом, стал оком моего личного циклона. Родителям, слишком молодым и слишком занятым любовью и крахом любви, жизненными успехами и провалами, было не до меня. Только деды и бабки могут позволить себе роскошь интересоваться кем-то кроме себя. Поросший травой склон круто спускался к морю. Телевизионная антенна в Лару не служила громоотводом всему побережью. Деревенский пейзаж колыхался под золотистыми небесами, словно сошедшими c полотен Тернера. Я собирал осколки бутылочного стекла, отшлифованные песком до состояния зеленых прозрачных камешков. Тетя Дельфина складывала их в особую вазу, и мой улов предназначался для пополнения ее коллекции. Во время отлива Сениц превращается в каменистый пляж, на котором отдыхали — и до сих пор отдыхают — чайки и отпускники.
На границе с песком камни гладкие, но ближе к морю они становятся колючими, и по их покрытой водорослями поверхности ступни скользят, словно по льду. Приходится надевать мокрые шлепанцы. Немало коленок ободрано об эти острые грани. Ловля креветок представляет собой тавромахию в миниатюре: креветки танцуют вокруг сачка. Сколько поломанных ног и трещин в копчиках, и ради чего? Чтобы добыть горстку крошечных тварей, которых, наскоро очистив, домашние проглотят перед ужином, как фисташки. Я уж не говорю про липучий мазут: его приносит с испанской стороны. В 1972 году испанцы еще не достигли нынешней степени модернизации и «альмодоваризации»; они считались тогда племенем косноязычных домработниц, усатых консьержей и злокозненных загрязнителей безупречно чистых французских берегов. Доченька, милая, дай только выйти отсюда, и я отвезу тебя в Сениц. Я не должен слишком много думать ни о тебе, ни о моей дорогой Присцилле, которая наверняка с ума сходит от беспокойства. Это слишком больно. Много я дал бы сейчас за таблетку транквилизатора. Стены камеры как будто сдвигаются. Мне страшно, а вдруг меня запрут надолго: в уголовном кодексе предусмотрено наказание до года тюрьмы за простое употребление наркотических веществ. От звонка адвокату я отказался, так как думал, что уже утром меня выпустят на свободу. Я наивно полагал, что нахожусь в безопасности, тогда как я всего лишь игрушка в руках безликих чиновников, а виной всему изобретенная Тейлором система разделения труда: тебя отправляет за решетку совсем не тот полицейский, что производил арест; судья, выносящий приговор, знать не знает того, кто тебя упек в каталажку; ты кричишь, что ни в чем не виноват, но то же кричат и все заключенные, и уже четвертый по счету чиновник, дружелюбно кивнув тебе головой, шлепает печать в твою антропометрическую карту.
Снова став холостяком, мой отец поселился в Пятом округе, в двухэтажной квартире с балками и белым ворсистым ковром. На втором этаже у нас с братом имелось по комнате, но мы появлялись там в среднем не чаще одного раза в месяц, по выходным. Отцу тогда было 35 лет — на восемь меньше, чем мне, пишущему эти строки. И кто я такой, чтобы судить бурную жизнь моего тридцатилетнего отца с высоты своего арестантского сороковника? В моем разумении он после развода полностью переменился: деловитый менеджер больше ничем не напоминал помешанного на античной философии студента, застывшего в неуклюжей позе на свадебной фотографии. Он возглавлял американское агентство «охотников за головами» (мой отец — один из тех, кто импортировал во Францию профессию headhunters), четырежды в год совершал кругосветное путешествие, слыл своим в кругу элиты, носившей строгие костюмы от Теда Лапидуса, и поражал уверенностью в себе, обретаемой только в несчастье.
Он выбрал свой путь: выпятив грудь, влился в мир капиталистов и смиренно принял звание successful[57]. Богатый, красивый, одинокий, он часто приглашал к себе друзей на коктейль. В этом слове вместилось мое детство; у меня такое впечатление, что все семидесятые годы я провел на коктейлях. На низких столиках валялись журналы с голыми женщинами — «Absolu», «Look», «Lui» (»журнал современного мужчины»), вперемешку с парой номеров «Expansion» и «Fortune». Отец был деловым человеком — атташе-кейс, «астон-мартин DB6», кубинские сигары, — что не мешало ему ко всему на свете относиться с тонкой насмешкой, со снисходительной иронией, основанной на глубокой эрудиции и хлестком чувстве юмора.
На ночном столике у него лежали Сенека и «Семья Тибо», заваленные коробками спичек с логотипами отеля «Ориенталь» в Бангкоке, сингапурского «Хилтона» или сиднейского «Шератона». На улице Мэтра Альбера компания собиралась пестрая, беззаботная и веселая, — дело было до первого нефтяного кризиса. Это поколение переживало золотой век материализма, мир был не так опасен, как сегодняшний, — сладкий сон, продлившийся три десятка лет. На мраморном столике возле входной двери копились клубные карты — «Привэ», «Элизе-Матиньон», женевский «Гриффин», нью-йоркский «Реджин», «Дайнерз Клаб Интернэшнл», «Максим’з Бизнес-клаб», лондонский «Аннабель», «Апокалипсис»… С пепельницами, в которых горками лежали монеты разных стран, соседствовали бессмысленные конструкции-мобили (стальные шарики, подпрыгивающие на проволочках и издающие приятный перестук) или привезенные из Нью-Йорка диковины (первые часы «Timex» с жидкокристаллическими красными цифрами, первые электронные шахматы, первый калькулятор «Texas Instruments», складной телефон из белой пластмассы, а чуть позже первый аудиоплеер «Sony»). Мой отец обожал технические новинки, мне он казался кем-то вроде Джеймса Бонда, и на самом деле походил на Джеймса
Кобурна в фильме «Наш человек Флинт»[58]. Никогда не забуду своего восхищения, когда в его «астоне» появились автоматически открывающиеся окна, а затем, уже на следующей машине, «Пежо 604», — откидная крыша с электроприводом, когда он завел первый мобильный телефон «Radiocom-2000» и первый видеомагнитофон «Betamax». Кроме того, он коллекционировал статуэтки Будды и старинные часы, отбивавшие каждую четверть часа. Субботними вечерами десятки его приятелей, спотыкаясь о нас, детей, тянулись к нему на кухню в поисках очередной бутылки шампанского «Пьер Карден» или блока сигарет «Картье». Помню одну очень высокую девушку по имени Роза де Ганэ; помню актрису, игравшую главную роль в фильме Эрика Ромера «Колено Клер», Лоране де Монаган (она без конца твердила отцу, что жаждет меня усыновить — я не возражал!); помню бельгийскую топ-модель Шанталь, предпочитавшую, чтобы все звали ее Ким.