Кто убил герцогиню Альба, или Волаверун - Антонио Ларрета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приехал на бал, как всегда, слишком рано: она еще не выходила из своих комнат, и я коротал время в разговорах с людьми из ее ближайшего окружения — с капелланом доном Районом, ее секретарем Бергансой и казначеем Баргасом[73], имевшими обыкновение появляться к началу званого вечера — сарао — и благополучно исчезать к моменту, когда гости мало-помалу начинали чувствовать себя хозяевами дома; меня связывала с ними давняя дружба; в тот вечер, насколько я могу вспомнить, мы беседовали о серьезной опасности, которой подвергся на днях дворец, — в нем чуть было не занялся пожар. Все говорило о поджоге. Негодование народа, возбужденное этой, как тогда считали, узурпацией земли под дворец, было настолько велико, что его не смог умерить даже королевский указ, подтверждавший право собственности герцогини на эту землю[74]. Немудрено, что верные ей люди, и особенно впечатлительный Берганса, опасались прямых нападок на свою госпожу, ибо такие нападки могли угнетающе подействовать на состояние ее духа, которое после возвращения из Андалузии и без того было крайне подавленным. В самый разгар беседы, словно для того, чтобы рассеять их беспокойство, она вошла в зал, отдавая направо и налево последние распоряжения, поправляя и переставляя по своему вкусу цветы, мимо которых проходила; в ней не было и тени той меланхолии, что так удручала секретаря и близких к ней людей и что так поразила меня в мастерской всего несколько часов назад. Она была прекрасна, как в лучшие свои годы, и я испытывал тайное чувство гордости оттого, что в этом имелась и моя заслуга. Ее красоту искусно оттеняло воздушное платье из муслина, в котором желтые и огненно-красные полосы ткани, накладываясь друг на друга, вспыхивали причудливыми переливами красок, усиливая сияние золота и рубинов на ее шее, в ушах и на пальцах. Она была ослепительна и, наверно, сама чувствовала это. Резко повернувшись, она взяла меня за руку, слегка откинулась назад и сказала: «Вот видишь, Фанчо, я обошлась без ядовитых красок и не надела ни серебряных украшений, ни моего любимого белого платья, хотя мне так хотелось быть в нем в этот вечер». И отошла поправить цветы в большой вазе китайского фарфора. Розы, украшавшие зал, повторяли цвета ее наряда, это было похоже на вариацию музыкальной темы. Пока она занималась цветами, я старался проникнуть в смысл ее слов: следовало ли мне понимать их в прямом значении или в них была заключена какая-то тайная мысль, связанная с нашим дневным разговором о серебряных белилах и с ее фантазиями о смерти. Но так или иначе, что бы она ни имела в виду, меня снова охватила тревога и полностью улетучилось радостное настроение, возникшее при ее появлении в зале. В этот момент начали прибывать гости.
Никто не мог сравниться с ней в естественности и грации, в изысканном искусстве гостеприимства, позволявшем смело объединять в одном зале, в одной театральной ложе или вокруг одного стола людей самого разного общественного положения. И заметьте: никто никогда не оспаривал эту ее власть, разве не так? И всем было известно, что таков ее дом, где можно было встретить тореадора, беседующего с грандессой Испании, или глубокомысленного философа, ухаживающего за комической актрисой. И всегда это доставляло всем удовольствие, потому что сама хозяйка умела создать атмосферу доброжелательности и непринужденности; вы должны помнить, как она, не меняя ни на йоту манеру речи, обращалась на ты и к принцу, и к простому человеку из народа, и с важной аристократкой она шутила точно так же, как с какой-нибудь махой с Лавапьес. И если она со временем в чем-то изменилась, то, к счастью, не в этом, что легко было заметить, наблюдая, как она обращается с гостями. А гости между тем продолжали съезжаться, и вскоре, словно так было задумано заранее, составились группы: здесь сам принц Астурийский беседовал с Исидоро Майкесом и Ритой Луна, а там тореро Костильярес говорил о чем-то с графами-герцогами Бенавенто-Осуна[75]. Не знаю, в какой момент появились вы, дон Мануэль, но хорошо помню вас, помню, как вы вели оживленный разговор, и присутствие ваших политических противников (а ведь там был не только принц, но и Корнель, верно? Да и саму хозяйку дома следовало бы, пожалуй, отнести к их числу) не доставляло вам ни малейшего неудобства. Да, она обладала этим искусством, и в тот вечер оно ей не изменило. Вы не могли этого не видеть, дон Мануэль, и вы действительно видели, как она сумела отрешиться от всех забот, как сверкали у нее глаза, отражая игру света ее муслинового платья. Она так и излучала радость жизни.
(Но как ни велико было искусство Каэтаны, начало вечера прошло отнюдь не столь безмятежно, как это хочет изобразить Гойя. По-видимому, из-за присущей ему деликатности он не позволяет себе ни малейшего намека на инцидент, случившийся в самом начале бала и заставший всех нас врасплох. Когда мы с Пепитой уже некоторое время были во дворце, неожиданно в зал вошла моя жена в сопровождении своего брата кардинала Луиса. Ни я, ни Майте не ожидали встретиться у Каэтаны, ведь она даже не знала, что я в тот день вернулся из Ла-Гранхи. Встреча была неприятной неожиданностью для нас обоих, а кроме того, она поставила в неудобное положение Каэтану и вызвала чувство неловкости у всех, кто оказался свидетелем нашего конфуза. Я говорю об этом Гойе, и он вынужден признать, что заметил эту сцену.)[76]
Не буду отрицать: я уловил что-то в самой атмосфере. Глухой, да к тому же еще и художник, или, если угодно, художник, имеющий несчастье быть к тому же глухим, может слышать по-особому, так сказать глазами, ибо из того, что он видит, он способен извлечь и то, что обычно воспринимается слухом? Да, я прекрасно помню этот момент. Донья Пепита, стоявшая недалеко от меня, вдруг сложила веер и так стиснула его, что у нее побелелц и задрожали пальцы; я обернулся и увидел застывшую в воздухе руку кардинала, он помедлил — гораздо больше, чем требовали обстоятельства, — прежде уем протянуть ее хозяйке дома, которая уже наклонилась, чтобы поцеловать перстень; я заметил также изумление, мелькнувшее в слабой улыбке Майте, то есть графини, — простите, что я так ее назвал, ведь я знал ее еще совсем маленькой[77]; я видел и вас, вы спешили ей навстречу более быстрыми, но менее уверенными, чем подобало случаю, шагами, заметил и злорадный огонек, вспыхнувший в тот момент в глазах дона Фернандо, уловил в ваших фигурах растерянность и напряженность, которую, как мне было нетрудно представить, вы пытались замаскировать оживленным обменом реплик; но главным было то, что, обернувшись к ней, я различил в ее черных глазах мелькнувшее вдруг смятение, раздражение и даже веселое любопытство, а на щеках — яркий румянец, освеживший мой кармин. А вскоре она, уже смеясь, объясняла мне все случившееся как забавное недоразумение; не знаю, успела ли она прокомментировать его таким же образом и вам. Кардинал был приглашен потому, что был другом Аро и к тому же именно он должен был заключать его брак, и он заранее сообщил, что явится на праздник вместе с сестрой; герцогиня думала, что речь идет о донье Лусите, вашей свояченице, а не о супруге; но она забыла и об этом, когда встретила вас в моей мастерской и пригласила на праздник[78]. Могу только сказать, что она не придавала большого значения подобным ошибкам в этикете, да и вообще нарушениям жестких правил светских приличий; чего стоит, к примеру, ее веселье, которому я случайно стал свидетелем, когда вошел в столовую и увидел, как она со своим родственником Пиньятелли перекладывает на столе карточки с именами приглашенных, чтобы разрядить немного обстановку и облегчить ситуацию для всех — и для вашей супруги, и для вас, и для доньи Пепиты, и для самого кардинала. «Представляю, какую физиономию состроит Берганса!» — смеялась она: Берганса, ее секретарь, был помешан на этикете; все еще смеясь, мы вместе вернулись в зал, где нас уже дожидались жених и невеста — граф де Аро и маленькая, изящная Мануэлита[79].