Елизавета. В сети интриг - Мария Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не ведаю, в кое время и коим способом мы из царского упокоя к крепостным воротам достигли, ибо великость и новизна сего диковиннаго казуса весь ум мой обуяла, долго быя от того в память не пришел, когда бы Толстой напамятованием об исполнении царскаго указа меня не возбудил. А как пришли мы в великия сени, то стоящаго тут часового опознавши, ему Ушаков, яко от дежурства начальник дворцовыя стражи, отойти к наружным дверям приказал, яко бы стук оружия недужному царевичу, беспокойство творя, вредоносен быть может. Затем Толстой пошел в упокой, где спали его, царевича, постельничий да гардеробный, да куханный мастер, и тех, от сна возбудив, велел немешкотно от крепостного караула трех солдат во двор послать и всех челядинцев с теми солдатами, якобы к допросу, в коллегию отправить, где тайно повелел под стражею задержать. И тако во всем доме осталося нас четверо, да единый царевич, и той спящий, ибо все сие сделалось с великим опасательством да его безвремянно не разбудят. Тогда мы, елико возможно, тихо перешли темные упокой и с таковым же предостережением дверь опочивальни царевичевой отверзли, яко мало была освещена от лампады, пред образами горящей. И нашли мы царевича спяща, разметавши одежды, яко бы от некоего соннаго страшнаго видения, да еще по времени стонуща, бо, и в правду, недужен вельми, такчто и Святого Причастия того дня вечером, по выслушанииприговора, сподобился, из страха, да не умрет, не покаявшись во гресех, с той поры его здравие далеко лучше стало и, по словам лекарей, к совершенному оздравлению надежду крепкую подавал. И, не хотяще никто из нас его мирного покоя нарушати, промеж собою сидяще, говорили: „Не лучше ли-де его во сне смерти предати и тем от лютого мучения избавити?“ Обаче совесть на душу налегла, да не умрет без молитвы. Сие помыслив и укрепись силами, Толстой его, царевича, тихо толкнул, сказав: „Ваше царское высочество! Возстаните!“ Он же, открыв очеса и недоумевая, что сие есть, седе наложнице и смотряще на нас, ничего же от замешательства[не] вопрошая.
Тогда Толстой, приступив к нему поближе, сказал: „Государь-царевич! По суду знатнейших людей земли Русской, ты приговорен к смертной казни за многия измены государю, родителю твоему и отечеству. Се мы, по Его царскаго величества указу, пришли к тебе тот суд исполнити, того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близ есть к концу своему“. Едва царевич сие услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь, но из этого успеха не возымев, нача горько плакатися и глаголя: „Горе мне бедному, горе мне, от царской крови рожденному! Не лучше ли мне родитися от последнейшаго подданного!“ Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: „Государь, яко отец, простил тебе все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но яко государь-монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог, боясь, да в некое злоключение отечество свое повергнет чрез то, того для, отвергши вопли и слезы, единых баб свойство, прийми удел твой, яко же подобает мужу царския крови и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих!“ Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекая детоубийцею.
А как увидали, что царевич молиться не хочет, то, взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас, кто же именно (от страха не упомню) говорить за ним зачал: „Господи! В руци твои предаю дух мой!“ Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Той же, мню, яко Бутурлин, рек: „Господи! Упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!“ И с сим словом царевича на ложницу спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, дондеже движение рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи, и что он тогда говорил, того никто разобрать не мог, ибо от страха близкия смерти ему разума помрачение сталося. А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, якобы спящаго, и, помолився Богу о душе, тихо вышли. Я с Ушаковым близ дома остались – да кто-либо из сторонних туда не войдет, Бутурлинже да Толстой к царю с донесением о кончине царевичевой поехали. Скоро приехала от двора госпожа Краммер и, показав нам Толстаго записку, в крепость вошла, и мы с нею тело царевичево опрятали и к погребению изготовили: облекли его в светлыя царския одежды. А стала смерть царевичева гласна около полудня того дня, сие есть 26 июня, якобы от кровенаго пострела умер…»
За окном была глухая осень. Дожди окончательно размыли дороги, как и во все времена, оставлявшие желать лучшего, и дорогая, украшенная золотом карета претендента на руку и сердце цесаревны Елизаветы Петровны несколько раз увязала в дорожной хляби. В довершение всех злоключений у самого Петербурга в карете сломалась ось, и пришлось несколько дней провести в самой настоящей, по разумению Карла Августа, хибаре – хотя на самом деле это был чистенький, опрятный и довольно уютный крестьянский домик.
Юноша с трудом подавлял раздражение. Вместо прекрасных глаз молодой царевны каждый день видеть кучера да лакеев, а к тому же еще и наслаждаться унылым пейзажем за окном… Право, батюшка Елизаветы был еще тот чудак: это же надо, вздумать построить город на непроходимых топях, в глуши, вдали от цивилизованного европейского мира… Зачем? Почему? Один Бог о том ведает…
Темнело очень рано, читать перед сном, как с детства привык Карл Август, приходилось при лучине, да и до самого сна бывало еще далеко, когда непроглядная темень надвигалась со всех сторон, словно грозя потопить одинокого путника, ищущего своего счастья в чужой неприветливой стране…
«О, моя прекрасная Елизавет… Ты словно дивный цветок, расцветший среди грязи и нищеты… Как я понимаю Фридриха, потерявшего голову от любви к тебе – и навсегда распростившегося с надеждой на радость души… Смогу ли я стать для тебя таким другом, которого чаяла ты обрести в нем, – верным и преданным?..»
Размечтавшись, Карл Август едва не выронил книгу. Поймал ее на лету, изумленно уставился на нее и вдруг по-мальчишески фыркнул.
«Однако не слишком ли меня проняло? Я знать не знаю цесаревну и слыхал о ее несравненных достоинствах лишь от дорогого моему сердцу Фридриха. Если бы он тогда в мюнхенском кабачке, утратив столь свойственное ему самообладание, не поведал мне о конфузе, случившемся много лет назад, я бы и сейчас был в неведении… Однако как благороден мой милый друг! Узнав, что я могу стать мужем его бывшей возлюбленной, он не проронил ни слова обиды или обвинения в мой адрес, а его пожелания и напутствия были полны самых искренних теплых чувств…»
Карл Август отложил книгу и сладко потянулся, разминая затекшие мышцы.
«Впрочем, неизвестно еще, как встретит меня Елизавета и, самое главное, ее мать, вдовствующая императрица Екатерина… И кто знает, найду ли я и правда в милой девушке те прекрасные черты, о которых с таким восхищением и уважением говорил Фридрих… Ее наружность не может оставить равнодушным никого, но вот душевные качества – это еще вопрос… Да и интриги, с которыми наверняка столкнусь я при дворе… Конечно, в случае удачного исхода дела я увезу Елизавету в Голштинию, ну да ведь никто никогда не забудет, что она – законная наследница царя Петра. Надо думать, мне придется противостоять многим трудностям… Может быть, нужно было отклонить предложение монаршего дома?»