Вильнюс. Город в Европе - Томас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно, но архитектура Вильнюса после всех этих испытаний расцвела, мало отличаясь от европейской, а иногда и превосходя ее в фантазии, смелости и выдумке. Филигранные купола, извилистые поверхности, вогнутые, как линзы, пилястры напоминают дрезденский Цвингер, хотя и уступают ему в светскости. Как раз в это время Глаубиц проектировал свои лучшие здания. В литературе и искусстве эпоха сарматизма, неуважительно названная «саксонской ночью», ничего подобного не дала. Университет чуть теплился, а лучшим вильнюсским поэтом считался ксендз Юзеф Бака, который плодил пугающие стихи о неизбежности смерти. Их читают и сейчас, но обычно шутки ради, поскольку их ритм — короткие энергичные строчки — противоречит мрачному, почти садистскому содержанию.
Республика отступала с карты Европы почти как в стихах Баки: это был печальный, а вместе с тем слегка смешной распад. Только в самом конце он стал приобретать оттенок трагедии. В краю, где, как и раньше, хозяйничали чужие солдаты, королем выбрали бывшего любовника императрицы Екатерины Второй, а русский посол Репнин не упускал случая подчеркнуть, что в Варшаве и Вильнюсе он может делать что хочет. Магнаты и епископы служили тем, от кого ожидали большей наживы, а в этом смысле у Екатерины соперников не было. Пруссия и Австрия открыто вели переговоры с Российской империей, строя планы, как поделить между собой литовско-польское государство. Восстание патриотичных, но, в общем, темных и анархичных сарматских дворян против короля и русской армии привело к частичному осуществлению этих планов: именно из-за него в республике стали наводить порядок. В 1772 году Россия присоединила большую часть русинских земель, Пруссия — польское побережье, Австрия — Галицию, хотя еще и без Кракова. Вильнюс остался свободным, но ненадолго.
Изменить ход событий было уже невозможно, и все-таки двадцать последних лет объединенного государства окрашены совсем иначе, чем сарматское время. По сути, это была революция, очень похожая на американскую и французскую, хотя и закончившаяся по-другому. С Запада проникали идеи энциклопедистов и физиократов, образовался круг просвещенных реформаторов, которые пытались спасти государство — противостоять не только трем монархиям, окружавшим литовско-польскую республику, но и самому сарматизму (что было едва ли не труднее). Почти все они принадлежали к масонским ложам, то есть действовали полуподпольно, но король Понятовский их более или менее поддерживал и собирал при своем дворе, хотя и зависел от русского престола. Еще до первого раздела республики, а тем более после него, спешно проводились реформы — их сторонников было предостаточно и в Вильнюсе. Антоний Тизенгауз за несколько лет создал в Литве двадцать пять мануфактур, мечтая о такой же индустриальной революции, как в Англии. Потрясенный нищетой деревни, Павел Ксаверий Бжостовский основал в своем имении рядом с Вильнюсом крестьянскую общину, у которой были конституция, двухпалатный парламент, деньги, армия, больница и школа. В городе возникли газеты и театр, в котором ставили Вольтера, Лессинга, Шиллера. Но главным делом было преобразование университета. Государство переняло его у иезуитского ордена (который был закрыт), учредив для этого Эдукационную комиссию — возможно, первое министерство просвещения в Европе. Эта комиссия повернула университет в сторону естествознания и экономики. Некоторые иезуиты приняли новое направление, но многих профессоров пришлось пригласить с Запада — от Георга Форстера, который совершил плавание вокруг света с капитаном Джеймсом Куком, до венецианца Стефана Бизио, сочинившего знаменитый в свое время труд «Ad amicum philosophum de melancholia, mania and plica polonica sciscitantem» («Другу-философу о меланхолии, мании и польском колтуне»).
Кстати, на этом изломе время барокко закончилось. Архитектура, перевоплотившись в музыку и пышные театральные декорации, словно растаяла в воздухе. Последние значительные здания города принадлежат уже другому архитектурному стилю, который по своей природе противоположен барокко. Говоря о них, неизбежно вспоминаешь трех человек, каждый из которых по-своему символизировал дух классицизма, три его грани — либертинизм, просвещение, революцию.
В восемнадцатом веке город окончательно перешел на польский язык (только в университете можно было услышать фразу на латыни, а в гетто — на иврите или идиш). Самый знаменитый архитектор послебарочного Вильнюса тоже говорил на польском и звался Вавжинец Гуцевич, но литовцы его считают своим и зовут Лауринасом Гуцявичюсом, поскольку его первым языком был литовский, и родился он в деревне. Его опекуном был Игнаций Масальский, или Игнотас Масальскис, епископ и политик, один из основателей Эдукационной комиссии, любивший общество ученых и художников. Этот богатый либерал, посещавший собрания физиократов, рано заметил Гуцявичюса, который впроголодь жил в Вильнюсе, слушал в университете лекции по математике и пробовал изучать архитектуру. Вдвоем они объездили пол-Европы. В Париже Гуцявичюс поступил учиться к Суфло, как раз тогда возводившему Пантеон, но еще больше его заинтересовал Леду, самый радикальный архитектор того времени, который продумал доктрину классицизма до логического конца и решил, что для здания нет формы совершенней, чем куб. Леду опережал свою эпоху больше, чем на сто лет, предвосхищая теории Ле Корбюзье. Гуцявичюс не заходил так далеко, но перенял тот фанатичный и нелегкий склад ума, в котором замысловатость барокко заменили строгие пропорции, а красоту можно было вывести из аксиом, неоспоримых, как гражданские добродетели. В своей программе по преподаванию архитектуры он обещал доказать, что «красота здания, его соразмерность и величие таятся не в придуманных украшениях и излишествах, но в созвучии частей между собой и с целым».
Первой его работой в Вильнюсе была загородная резиденция Масальского (епископ, в отличие от архитектора, не блистал гражданскими добродетелями, да и добродетелями вообще — ходили слухи о его растратах, игре в карты и любовных приключениях). После этого Гуцявичюс перестроил ратушу на центральной площади. Вначале она была готической, потом Глаубиц ее переделал в стиле барокко; а теперь она превратилась чуть ли не в куб, вымечтанный Леду, — симметричное, сухое, даже примитивное строение, которое украшали только шесть мощных дорических колонн с треугольным фронтоном, словно перенесенные в Вильнюс из Пестума. Рядом с ратушей предполагалось построить круглую башню со статуей Понятовского, но это не осуществилось. Ратуша до сих пор стоит недалеко от Остробрамских ворот и костела св. Казимира, рядом с переулками гетто, представляя собой странный, но внушительный контраст окружающему пространству. Рядом с ней, как и раньше, проводятся ярмарки, туристы осматривают ее готические подвалы, которые, к счастью, Гуцявичюс оставил такими, как они были. Следующей и самой важной его задачей было обновление кафедрального собора в долине Свинторога, рядом с горой Гедимина и заброшенным Дворцом правителей. Здесь он тоже продемонстрировал свое умение инкрустировать классическое здание осколками других эпох и стилей.
Невозможно представить себе Вильнюс без кафедрального собора — главная ось города, проспект Гедимина, направлена именно на него. Мало того, если в хаотичном пространстве вообще можно говорить об осях, то множество этих осей, словно ступицы колеса, встречаются на Кафедральной площади, хотя иногда и проскальзывают мимо самого здания. В сравнении с поразительными памятниками вильнюсской готики и барокко классицизм может показаться скучноватым, а главное — банальным. Так его воспринял немецкий писатель Альфред Дёблин, заезжавший в Вильнюс в 1924 году: он назвал кафедральный собор помесью греческого храма и польского муниципального театра. Но собор по-своему зачаровывает равновесием, холодом и покоем; постепенно начинаешь понимать, что все эти геометрические формы, плоскости, прямые углы, огромные и одновременно изысканные колоннады наполнены стоическим духом, словно монологи французских трагедий. Шесть колонн фасада с промежутком посередине кто-то сравнил с шестистопным, прерванным цезурой александрийским стихом. Логика архитектуры, по Гуцявичюсу (ему вторили некоторые его современники), должна соответствовать идеальному государству, подчиненному законам разума. В действительности государство таким, конечно, не было, но тем сильнее ощущалась величественность и гармоничность храма. С другой стороны, Гуцявичюс сумел согласовать свой строгий стиль с иным, вильнюсским стилем. За колоннами центрального портика в нишах видны статуи Авраама, Моисея, четырех евангелистов с их символами — барочные, жестикулирующие, полные аффектации; внутри здания ощущаешь первичную готическую основу, поскольку неф узок и высок, а своды помнят о стрельчатых арках; кроме того, сохранены боковые часовни шестнадцатого и семнадцатого века, и среди них — почти флорентийская часовня с гробницей св. Казимира. Рядом с собором стоит мрачная колокольня, начатая еще до готических времен, как отголосок замка на горе Гедимина. Как ни странно, весь этот ансамбль целен, даже прозрачен и грациозен. Его портят разве что три гигантские статуи святых над фронтоном, которых не было в проекте Гуцявичюса, — их достроил не слишком талантливый его наследник Михал Шульц. Когда советская власть закрыла и основательно опустошила кафедральный собор, скульптуры снесли, утверждая, что это делается, дабы придать зданию первоначальный вид (раздражали, собственно, не сами статуи, а крест у одной из них в руках). Когда страна освободилась, выбора, увы, не было — надо было восстановить не только крест, но и скульптуры, поскольку их уничтожение стало символом советского вандализма и оскорбило в Вильнюсе многих.