Абсолютная реальность - Алла Дымовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь его круг, общения и обитания, считал за норму то же, что и он, Леонтий. Не существовал по этим нормам, нарушая сплошь и рядом, как библейские заповеди, но признавал, как символ веры – никто из ныне живущих христиан не видел Спасителя воочию, тем не менее, почитал его сыном божьим, и… короче тем, кем обычно принято его почитать. Подобно и здесь. Приятели Леонтия, бывшие ему по возрасту ровней, тот же Васятников, например, признавали как само собой разумеющееся – семья есть очаг, женщина есть его жрица, дети есть надежда родителей, родители есть опора детей, любовь есть самопожертвование, чужих нельзя оделять наравне со своими родными, своих нельзя обделять в пользу посторонних, хоть бы и государства, домашнее воспитание важнее школьного, происхождение решает многое, враг не пройдет, а если и пройдет, мы фыркнем и сделаем вид, что он, враг, не существует.
Ханжество? Может быть. Но не мог совсем Леонтий представить свою маленькую Леночку, деточку свою, бегающей сопливой без присмотра по пыльному, замусоренному двору, полуголодной, полураздетой, обижаемой всеми, кому не лень – и сказать, дескать, нормально, а что? Так должно быть. Именно для Леночки так не должно быть никогда, и для него, Леонтия ТАК никогда не было. Воображение здесь не причем. Понимание чужой ситуации тоже. Не мог Леонтий и все. Это он перед Калерией выпендривался, но случись с Леночкой на самом деле малая беда, намек на беду, да он бы… впрочем, он ясно представлял, на что пошел бы – сказать на всё, значит, и ничего толком не объяснить. Он бы на большую дорогу подался, случись нужда, ради дочечки, ради кровиночки, грабил бы и убивал – себя бы возненавидел, каялся с утра до ночи и с ночи до утра, но грабил бы и убивал, потом бы в прорубь или в монастырь, это было бы уже не важно. И даже если не край, не смертельная болезнь, а так – остался бы он у дочери один, и никого больше, он бы забыл себя, выслужился, вытужился бы в крутые чиновники, или в эти распроклятые топ-менеджеры, жоп-менеджеры, как он их называл, на брюхе бы ползал, лишь бы хорошая школа, лишь бы в тепле и достатке, чтоб от пуза, костьми бы лег. Оттого не ложился, что нужды не было. Калерия сама этот самый менеджер и есть, управляющий или вице-президент (вроде того, Леонтий не знал точно, власть у нее была и немалая) солидной аптечной сети «Чумка» – шутка, конечно, хотя по существу верно. Но в принципе так бы и было – Леонтий знал, и достаточно, без доказательств. Как Родину защищать: не спрашиваешь, плохо или хорошо, идешь и всё. Потому, как же можно не пойти? А в остальное время, когда граница на замке, не грех и дурака повалять. Многие герои, надо думать, из таких-то дураков вышли.
Да и что касается собственно Родины, он не знал, как то помыслить. Не в категориях правды или кривды, истины или лжи, Леонтий действительно не знал. Потому ведь, тоже не укладывалось в его травмированном мозгу, как это – стучать в КГБ правое дело на благо человечества? В его среде, в его кругу особенно, могли и морду подправить, интеллигентно, но с брызганьем слюнями и пеной у рта: мой прадед, дед, отец, двоюродный дядя, по пятьдесят восьмой, или кого статуса гражданского лишили, или с работы вон, а ты – благо? Подхалим, подмикитчик, сексот, в одном поле какать не сядем, уж лучше голым задом в крапиве, чем с тобой! Благо! Ну, ты сказанул! Однако выходило, вот они люди, по крайне мере, один человек, который наперекор всем течениям, наклав на всякий обновленный российский стереотип, говорит – да, благо, – и плевать ему откуда-нибудь с Шуховской или Останкинской башни, что в форме строгой отповеди ответят ему… кто? Диссиденты, интеллигенты, обыватели, прихлебатели? Да наср…ь! понятно было из контекста письма – вот этой самой Сцилле наср…ь. Может, наивернейшая позиция и есть? Это же ее мать, все равно, что родина. Не мы ли орали – бедный Павлик Морозов, или – Павлик Морозов, выблядок и генетический урод. Исподтишка (и ныне так, не только при СССР) – ты откажись, ты скажи, будто мать твоя дрянь – еще хуже это, чем на единокровного отца с доносом. Он-то слыхал: о сынишке одного в забвении усопшего академика, народного выскочки, поучавшего согласно диамату яровую пшеницу плодоносить зимой, так тот сынишка! даже на могилку к родному бате ни ногой, чужие люди присматривали из милости, – только губы презрительно дул, дескать, стыдился фамилии. Таких детишек топором, топором! Ага, а ты бы смог, к примеру, Леночку? Я бы не смог – честно признался себе Леонтий, – я бы никого не смог. Той жалкой крохи смелости, на черный день припасенной, не хватило – а ее и не хватало никогда, – вступиться за упавшего на дно Гусицына-старшего, когда в сердцах, бывало, кляли его душу, или просто говорили дурно, хотя тоже ведь помнил о нем: и как в лошадку играли, и как в парк Горького гулять водил. Так ведь не вступился. Но все равно. Он однажды словно бы составил себе защитительную речь, и запомнил ее, оттого что повторял часто, вот сгодилась как раз к нынешнему случаю. Звучала она примерно следующим образом:
«Я есть Леонтий Гусицын. Я есть. Такой, как есть. Я человек слабый. Может быть, я предам завтра. Я знаю о себе, что слаб. От меня людям пользы мало. Вот только от вас, всех и все огульно осуждающих, ради тщеславного удовольствия, людям пользы ровно никакой. Поэтому, шли бы вы…!»
Но это были только слова. Никто никуда не шел. Хотя, случалось, и посылал. Наверное, оттого, что Леонтий оставался человеком слабым, по его собственному признанию, слова его не имели заклинательной силы. Сцилла была другая. Совсем другая. Ох! Повезло ему? Или наоборот. В ларце селезень, в селезне яйцо, в яйце… и так далее, до погибели. Это только в сказке можно переломить иглу, и ничегошеньки взломщику не будет. В жизни за подобное платят иначе. Тоже жизнями. А кощей, он может, и не враг вовсе. Леонтий по-прежнему не знал, что думать.
Не знал он еще недели две. Дела его неожиданно пошли хуже, то ли возникло осложнение после травмы телесной, то ли переволновался он от душевной турбулентности, но головокружения стали невыносимы, его хотели даже в больницу – Калерия и та, перепугалась, навезла каких-то немыслимых, отвратительных лекарств, хотя первая всегда гремела: не занимайтесь самолечением, но и вправду испугалась, а со страха чего не сделаешь? Мама его, Ариадна Юрьевна, слава целителю Чумаку, была предубеждена против больниц, оттого история окончилась без драм, всего лишь призванием вновь кандидата-нейрофизиолога Семена Абрамовича Гингольда, который отмел напрочь привезенное прежде Калерией, велел пить гомеопатические антистрессовые капли, принимать расслабляющие ванны и непременно свозить страдальца на томографическое исследование головы – последнее и показало, что ничего страшного нет. После чего Семен Абрамович провозгласил, дескать, поставит своего пациента на ноги за какие-нибудь десять дней, пусть только не мешают. Не ходят зря, не тревожат и без того расстроенного нервнобольного. Допустил лишь одного Петьку Мученика, да и как было его прогнать, если сосед, и готов дежурить безвозмездно. Зато Ариадне Юрьевне наказал строго-настрого: материнская ласка должна быть по возможности безмолвной, если же требование это неисполнимо – не более, как на два часа в день законное время посещений. Режим Семена Абрамовича скоро принес свои сладкие плоды, что твой анчар беглому рабу, – родные, включая Калерию, платили кандидату вскладчину, – Леонтий к концу второй недели почувствовал себя если не вполне здоровым и готовым к труду и обороне, то уже в том состоянии, когда у окрепшего духом, совершеннолетнего человека появляются блудливые мысли – а недурно бы обмыть с друзьями переставшее считаться печальным событие.