Осень в карманах - Андрей Аствацатуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрю в окно. Рядом с домом – дерево. На ветке сидит глупая птица и непрерывно стрекочет. Видно, пытается привлечь самца, размножиться, отложить яйца. Для чего? Для того, чтобы появилась на свет другая такая же глупая птица. Чтобы она вот так же сидела на ветке, гадила, стрекотала и откладывала яйца. Жизнь продолжается! Есть ли какой-нибудь смысл во всем этом, кроме того, что она продолжается? Ты остановился, замер, задумался, а жизнь дрейфует мимо твоих окон и продолжается.
– У меня друг умер…
– Не грусти, старик! Жизнь продолжается!
– От меня ушла жена…
– Ерунда! Жизнь продолжается!
– Я тяжело болен и скоро умру.
– А у нас жизнь продолжается! Простите нам наше счастье и пройдите мимо.
Да какое мне дело до того, что ваша поганая жизнь продолжается?! Лучше заткнитесь и пройдите мимо с вашим идиотским «пройдите мимо»!
После этой истории Костя мне больше не звонил. И не писал.
Овдовевший профессор вернулся в Калифорнию. Он по-прежнему бодр и жизнерадостен, хотя передвигается теперь только при помощи костылей. Кто-то мне рассказывал, что через полгода после смерти Джулии он снова женился.
А тот итальянский остров я никогда не забуду. Особенно его весну.
Весна на Капри безоблачна (ошметки редких облаков не в счет) и степенна…
– Я тебе точно говорю – не умела твоя эта Джулия ноги раздвигать… Даже понятия не имела, с кем это делают нормальные бабы, когда и, главное, где… Поперлась, коза тупая, в эту Венесуэлу, вот и получила. Ей бы, – Катя обводит злым взглядом ресторан, – сюда на недельку, у местных баб поучиться. Глядишь, ума бы набралась. И вообще, чего ты за ней на Капри как дурак потащился?
Катя сейчас не сердится. Она вообще никогда не сердится. Просто у нее такая манера разговаривать. Громко, отрывисто, с резкими движениями ярко-красных ногтей.
– У тебя с ней что-то есть? – спросил меня вчера философ-постмодернист Погребняк.
– А ты, Чапай, – сказал я, – на спину мою посмотри…
Интересно, как он узнал?
И главное, я давно уже заметил: чем больше кругом публики, чем дороже ресторан, тем почему-то грубее и звонче делается ее голос. Словно все эти французы, сидящие вокруг, европейские ресторанные интерьеры, столики, стулья, массивные подоконники, резные двери, потолковые лепнины, гипсовые статуи, расставленные по углам, и нужны только затем, чтобы она смогла податься вперед всем своим сильным телом и произнести вслух самые главные, самые правильные слова. Наверное, суть их в том, что усилия всегда заканчиваются провалом и чем больше усилий – тем меньше шансов на успех.
– Налей! – Катя щелкает длинным красным ногтем по пустому пузатому бокалу. Раздается долгий стеклянный звук. – Только, ради бога, сладенький, не опрокинь тут всё…
Я тянусь рукой к бутылке и смотрю на Катины полураскрытые губы, слегка расплюснутые и как будто приклеенные к лицу. Они почему-то кажутся мне безумно красивыми. Идеальная работа московского пластического хирурга, обернувшаяся сладким ужасом. Несколько лет назад он сделал Катю вот такой, похожей на утенка. На большого злого утенка. И вдаль поплыл я как утенок… и не боялся утонуть. Она уж точно поняла эту жизнь и никогда не утонет. В самом крайнем случае станет рыбой. Интересно, а какими они были прежде, до операции, эти ее губы? Наверное, потрескавшимися, неряшливыми, беспомощными… Теперь уже никто наверняка не скажет. Зато публике нравится. Возбуждает ведь не природа, а то, что ее пресекает: слова, картинки, знаки дорожного движения, силиконовые груди. Жизнь волнует нас такой, какой она должна быть, а не такой, какой является на самом деле. Хорошо, что человечество уже почти усвоило эту истину…
– Не умела она, – снова начинает свое Катя.
– А ты, значит, умеешь?
Катя медленными движениями кладет на тарелку сначала нож, потом вилку. Они матово поблескивают, ловя свет тяжелой люстры, свисающей с потолка. Я на всякий случай поспешно возвращаю бутылку на место. Катя смахивает со лба рассыпавшуюся выбеленную прядь. Ее каучуковые щеки вдруг делаются бледнее обычного, а взгляд становится устрашающе неживым и очень внимательным.
– Еще одно слово, сладенький, и эта бутыль полетит тебе в голову. Ясно?!
Я послушно киваю. Повторять не надо. Конечно же, мне и так все ясно. Что тут может быть неясного? Есть вот эта бутылка с надписью «Gewürztraminer», и есть моя голова. Катя поднимает с тарелки нож и вдруг со звоном швыряет его обратно:
– Чего ржешь?!
Извиняться бесполезно, я знаю. Но что поделаешь, если слово «бутыль» никак не вяжется в моей голове с Катей, с ее мелированными волосами и обобщенными чертами лица тридцатилетней женщины из журнала.
Вообще-то говоря, я бы на ее месте здесь не шумел. Ресторанные столики, напоминающие увеличенные в размерах канцелярские кнопки, стоят почти вплотную друг к другу. Стало быть, надо сидеть тихо, соблюдать тишину, разговаривать исключительно вполголоса и никак не громче, чтобы не мешать соседям. Например, вот этой старухе с брильянтами в дряхлых мочках и альфонсу, который напротив нее. Старуха, словно прочитав мои мысли, оборачивается и меряет нас строгим совиным взглядом. Ее спутник произносит что-то ехидное.
– Tout va bien? [1] – около нашего столика вырастает негритянка в светло-бежевой униформе. Гладкая, аппетитная, как шоколадное мороженое в вафельном стаканчике. Лицо – с безучастным приторным, притворным выражением. Пухлые неряшливые губы. Крупный нос картофелиной. Интересно, а давно она такой сделалась? Наверное, сбежала из своего кокосового рая, где ее соплеменники жгли дома, жрали от голода собственных детей, вспарывали животы соседям. Добиралась на перекладных, с голодной болью в желудке и страхом в огромных застывших глазах. И вот явилась сюда – в другой рай, гастрономический, идеально обустроенный, рай ресторанов, кофеен, кондитерских, брассерий, китайских кухонь, японских суши-баров, где все чисто, светло, отполировано. И где ты счастлив уже оттого, что пищу можно принимать не раз в неделю, а круглосуточно. Здесь, в кулинарной столице, все кажется съедобным. Не только люди, белые, чистые, вымытые, но даже эти кофейные стулья, сахарные гипсовые статуи, кремовые портьеры, молочные скатерти и салфетки.