Андрей Платонов - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут немалая порция иронии и самоиронии, и очевидно — подразумевающийся конкретный адресат. Автор обращался не просто к читателям «Воронежской коммуны» и уж тем более не к товарищам-потомкам, он не был также и тем одиночкой, человеком из литературного подполья, кому совершенно не важно, как будет встречено и оценено им написанное. Его жизнь проходила и его произведения создавались в определенном окружении, в обществе, в литературной среде, и, можно предположить, что, пища, он имел в виду и своих ближайших друзей — молодых, жизнерадостных, охочих до обычных земных удовольствий поэтов, журналистов, прозаиков, которые не могли не подтрунивать над его чересчур оригинальными и сумасбродными идеями.
В марте — апреле 1923 года в очень недолго просуществовавшей воронежской газете «Репейник» под псевдонимом Иоганн Пупков была начата публикация рассказа, повести, романа «Немые тайны морских глубин». Героями этого сочинения стали два молодых человека Индиан Чепцов и Жорж, совершающие путешествие на моторной лодке из Воронежа в Турцию и попадающие в весьма благолепную страну, на пороге которой их встречает человек, чье «обличье и рост вещали о питании одной мыслью, и спрятанные в черепе глаза как бы говорили: буржуй, сволочь, укороти свои безмерные потребности, жри пищу не для вкуса, но для здоровья, закупорь свои семенные канальчики, не спускай силу зря, гони ее в мозг и в руки».
Образ явно платоновский, не в том смысле, что под этим человеком автор подразумевал самого себя, но здесь были сказаны сниженным языком слова, что на более торжественном наречии произносились в «Культуре пролетариата», «Достоевском», «Невозможном» и пр. И все же это — мысли длинного и сурового человека, похожего скорее на отшельника-обличи-теля, восходящего к образу Иоанна Крестителя, чем на большевика, и не случайно уже в следующем абзаце автор перешел на семинарский высокопарный кликушеский слог, за который его громили московские рецензенты: «Лодка проплыла мимо, но все стоял сухостоем длинный и суровый человек, как бы предупреждая и грозя и как бы напутствуя: не ходи в сей город, смежи очи от его благолепия: там во дворцах устроены стойла, где сытые самки раскорячились в ожидании твоего оплодотворения, дабы затмить твое святое сознание и опустошить твою борющуюся душу».
А буквально на следующей странице обратился к своим героям обычными, доходчивыми словами, и в этом стилевом многообразии сказалась характерная платоновская черта:
«Боже мой, люди, давайте жить по-иному и ополчимся на мир и на самих себя. Полюбим женщин жарко и на вечность, но не будем спать с ними, а будем биться вместе с ними с ревущей катастрофой, именуемой миром.
Жоржик и ты, Чепцов Индиан, вы же странники и воители, вы шахтеры вселенной, а не то, что вы есть. Жорж, брось пожирать колбасу и масло, перейди на кашу, ты же лучший из многих, дорогой друг мой…»
Фамилия Жоржа — платоновского незадачливого соперника в делах сердечных, а затем и кума, он стал крестным отцом маленького Платоши в пятую годовщину Великого Октября — была Малюченко, и вот вопрос, хохотал или был обижен рыжий Жорж, вечно влюбленный знаменитый фокусник и престидижитатор, читая, помимо дружеского обращения, и такой фрагмент платоновского текста: «Наконец Жорж и Чепцов узрели самую культуру страны: афишу, в коей было обозначено, что гражданин Мамученко прочтет доклад о браке, совокуплении и любви Народу привалило тыщи великие. За самое чувствительное место ухватил Мамученко людей — за их яичники».
Не меньше иронии было и в «Рассказе о многих интересных вещах», написанном в соавторстве с Михаилом Бахметьевым, хотя, судя по тексту, вклад последнего в это произведение был не столь значительным — слишком много здесь чисто платоновских образов, мотивов, сюжетных поворотов и ходов. Снова возникают подступы к «Чевенгуру»: странничество, утопический город, новая большевицкая нация, в которую собирается босота, мысли о новом человечестве, образ Каспийской Невесты, которая не вовремя родилась, и автор вместе с главным героем, предводителем новой нации Иваном Копчиковым выбрасывает ее из повествования примерно с той же жалостью и решительностью, с какой бросал за борт челна заморскую княжну народный предводитель иных времен («Прощай, Каспийская Невеста!.. Не вовремя ты родилась»), снова все неустроенно, хаотично, и герои стремятся этот хаос одолеть и устроить новую жизнь, и снова вещь не закончена — Платонову как будто было не до литературы. Или что-то в ней глубоко не устраивало. В ней ли самой, в его ли литературном окружении, но очевидно, что за истекшие год-полтора, которые отдалили его от воронежской литературной среды, он переменил свое к ней отношение.
В июне 1923 года, получив приглашение от Георгия Малюченко принять участие в новом журнале, Платонов ответил публично в «Воронежской коммуне» с категоричностью, на первый взгляд превосходящей необходимую степень личной обороны: «В Воронеже некоторые из бывших моих товарищей (Цейдлер и Малюченко) собираются издавать журнал, куда я зачислен без моего ведома ответственным работником. Мне сейчас такими пустяками заниматься некогда, и я работать в этом журнале не буду и не собирался».
Он занимался другим, более насущным — мелиорацией, но дело было не только в ней. Осенью 1923 года на экземпляре сборника «Голубая глубина», который Платонов подарил В. Б. Келлеру, автором была сделана следующая надпись:
«Я думаю всегда об одном и том же. Вы тоже об одном думаете и одним живете. Нас сблизило и сроднило лучше и выше любви общее нам чувство: ощущение жизни как опасности, тревоги, катастрофы и страсти разметать ее как таковую.
Человек призван закончить мир, найти место всему и дойти и довести с собою все, что видимо и что скрыто, не до блаженства, а до чего-то, что я предвижу и не могу высказать.
Я клянусь вам, что я буду делать это дело, как бы велико, темно и безнадежно оно ни было.
Я никому этого не говорил и не скажу Вам говорю, потому что вы были мне другом ближе, чем для вас друзья во плоти».
В то время как жизнь после потрясений революции, Гражданской войны и катастрофического голода начала мало-помалу возвращаться к своему обыденному течению и большинство людей, Платонова окружавших, к новому положению дел приспособились, вкушая колбасу и масло, сам он в отличие от современников не был обманут, введен в соблазн видимым успокоением житейского моря, и ощущение жизни как тревоги, жизни как катастрофы или постоянного ее предчувствия его не покидало. Платоновский мир вообще чреват катаклизмами. Если проводить параллели с физическими приборами, то Платонов был сейсмографом (другие писатели — термометрами, барометрами, тахометрами, спидометрами, флюгерами).
Он был зорче и проницательнее многих из своих собратьев, он по-прежнему требовал от себя и от других сверхусилий и настаивал на том, что будет стремиться исполнить предназначенное человеку. В этом последовательном эсхатологизме Платонова воплотился многовековой русский религиозный опыт, но через пять-шесть лет после свершения революции у «шахтера вселенной» почти не осталось единомышленников. С революцией и революционерами случилось то, о чем насмешливо писал в те годы в дневнике Пришвин: «Балерины, актрисы и машинистки разложили революцию. Революционерам-большевикам, как женщинам бальзаковского возраста, вдруг жить захотелось! И все очень понятно и простительно, только смешно, когда сравнишь, чего хотел большевик и чем удовлетворился». Да и Платонов еще в фельетоне «Душа человека — неприличное животное», написанном летом 1921 года, обозначил новый тип «официального революционера, бритого и даже слегка напудренного. Так, чуть-чуть, чтобы нос не блестел». Только смешное и простительное в глазах Пришвина было совсем не смешным в сердце его серьезного собрата, и именно отсюда брало начало то великое одиночество, которое стало литературным окружением Андрея Платонова. А сам он констатировал несколько лет спустя в письме жене: «Мои идеалы однообразны и постоянны».