Грешные сестры - Анастасия Дробина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мать честная… – пробормотал он, поднимая руку к встрепанному затылку. – Так это что ж… Так это она и с вашей милостью?.. То-то ж я понять не мог, отчего у ней «бабские гости» кажные две недели…
Кровь бросилась в лицо Владимиру. Он тоже помнил эти милые, смущенные объяснения: «У каждой женщины, Володенька, бывают эти маленькие неприятности… Придется подождать несколько дней». Он стряхнул с колен грязь и налипшие листья, машинально одернул куртку и, отодвинув плечом Северьяна, пошел прочь.
Куда он направляется, Владимир не знал; ему даже в голову не пришло задуматься об этом. Несмотря на промозглый холод ночи и насквозь промокшую одежду, ему было жарко, по спине противными струйками бежал пот. Шагая вниз по берегу реки, сквозь шуршащие заросли камыша, где еще неделю назад он обнимал Янину, Владимир думал только об одном: сюда, в Раздольное, в дом отца, он не вернется никогда.
Он уже перешел мост и вышел на широкую пустую дорогу, когда сзади послышался негромкий голос:
– Владимир Дмитрич… Вы так до самого Смоленска изволите?..
– Пошел вон, – не оборачиваясь, сказал он.
– Воля ваша.
Не утерпев и через несколько шагов все-таки обернувшись, Владимир убедился, что Северьян действительно исчез. Почувствовав невероятное облегчение, Владимир плотнее запахнул на груди мокрую, грязную куртку и зашагал дальше.
Поздний холодный рассвет, неожиданно вывалившийся из низких туч и заливший сжатые поля блеклым светом, застал Владимира довольно далеко от дома. Он шел не останавливаясь всю ночь и только теперь почувствовал, каким чугуном налились ноги, как болит голова и как саднят приобретенные в драке ссадины. Он замедлил шаг; потом и вовсе остановился, сел на обочине, положил отяжелевшую голову на колени. Мыслей не было ни одной, только страшно, до тошноты, хотелось есть. Когда рядом послышались мягкие шаги, Владимир медленно поднял голову. Посмотрел на стоящего в двух шагах Северьяна, хрипло спросил:
– Не ушел, значит?
– Мне от вашей милости куда идти? – невесело усмехнулся Северьян. Он был весь синий от холода; его обнаженные плечи и торс были сплошь покрыты гусиной кожей. Несмотря на не пропавшее желание придушить этого мерзавца, Владимир все же передернул плечами при мысли о том, что Северьян всю ночь шел за ним в одних штанах и босиком. Не глядя, он сбросил куртку, бросил Северьяну. Тот поймал, натянул ее на себя. Через мгновение обрадовался:
– Так у вас же спички в кармане! И молчите!
Через полчаса в двух шагах от дороги пылал костер. Языки огня при сером свете дня казались прозрачными, воздух дрожал над ними. Владимир и Северьян сидели у огня и дружно стучали зубами. Мимо проезжала, скрипя колесами и осями, телега, груженная картошкой. Сидящий на картошке дедок в латаной кацавейке подозрительно посмотрел на двух жмущихся к огню бродяг, не узнав в одном из них раздольновского молодого барина. Неожиданно Северьян вскочил и сунул в рот два пальца. От оглушительного, с переливами, разбойничьего посвиста гнедая лошаденка заржала и помчалась рысью. Картошка посыпалась на дорогу, дед визгливо заматерился, но останавливать лошадь не стал, видя, что бродяги и моложе, и сильнее его. Когда задок телеги скрылся из виду, Северьян посмотрел на недоуменно разглядывающего его Владимира, рассмеялся, показав большие белые зубы, и пошел подбирать картошку. Ее затолкали в прогорающие угли, и через час десяток огромных черных клубней лежали, дымясь, во влажной траве, а еще через полчаса жизнь казалась Владимиру уже не такой безнадежной.
– Что делать будем, Владимир Дмитрич? – благодушно спросил Северьян, разваливаясь на траве и вытирая черную от сажи физиономию. – Вас в имении уже с фонарями обыскамшись, поди.
– Сейчас спать. А потом пойдем в Смоленск, – словно не услышав последней фразы, сказал Владимир.
– Да? И что делать там будем? – кисло поинтересовался Северьян. – У вас ни денег, ни паспорта даже. И польт у нас с вами один на двоих.
– Денег заработаем.
Северьян поморщился, но промолчал. Затем деловито предложил: он, Северьян, один возвращается в Раздольное и постарается «попереть» паспорт барина из кабинета генерала, а заодно оттуда же прихватит и денег. Но Владимир решительно отказался от такого предложения.
– Ложись спать, – повторил он. – А там видно будет.
Северьян вздохнул, пожал плечами и полез в скирду. Через несколько минут, доев картошку и затоптав угли, Владимир отправился за ним. А через два дня оба были в Смоленске, на базарной площади, где Северьян чувствовал себя как рыба в воде. Покрутившись по рядам, он исчез ненадолго из поля зрения Владимира, вернулся с еще горячим бубликом, разломил его пополам и, отмахнувшись от вопроса о способе приобретения бублика, объявил:
– Идемте, Владимир Дмитрич, там возы с солью разгружают, помощь нужна.
Вскоре они таскали, шатаясь, огромные семипудовые кули с солью от возов в купеческий лабаз, а через час у Владимира ныли все кости, но в кармане лежали два гривенника – за него и за Северьяна. В тот же вечер, в ночлежке, стоившей пятак за нары, было решено: до осени подзаработать денег, а на зиму податься в Крым. С тем и улеглись спать. И уже в полудреме Владимир услышал задумчивый шепот Северьяна:
– А за Яниной вы не сильно убивайтесь, Владимир Дмитрич. Право слово, не стоило из-за нее и из имения сбегать. Шалава она загольная, только и всего. Знаете, сколь я таких перевидал? И благородных, и гулящих, и купеческого званья – разных… Они-то тож не виноваты, что тут сделаешь, ежели одно место плохо зашито. Ваш батюшка с ней еще лиха-то хлебнет.
Владимир хотел было велеть ему замолчать, но в душе он чувствовал, что Северьян в чем-то прав, и поэтому просто не стал ничего отвечать и прикинулся спящим. А через полминуты уже не надо было и прикидываться.
В Крым они прибыли в начале осени, в те бархатные дни, когда бешеное солнце уже не палило пыльную, раскаленную землю, не жгло виноградники и не делало морскую воду у берегов такой, «что хоть кашу в ней вари». Стояли теплые сухие дни, базары были завалены черным и красным, исходящим соком виноградом, арбузами, дынями, уже отходящими персиками и сливами. Море было тихим, спокойным, выглаженным. В первые же дни пребывания здесь Владимир понял, что весь Крым забит такими же босяками, приехавшими из холодной России зимовать. Работой они с Северьяном не брезговали никакой: грузили арбузы на набережной, разгружали тяжелые баркасы с рыбой, работали на стройке у рыбного промысловика, плавали с рыбаками-греками в Балаклаву за кефалью, сторожили баштаны с тыквами, работали на соляных промыслах, а Северьян даже умудрился на полмесяца устроиться вышибалой в публичный дом, откуда ушел с большой неохотой и только потому, что боялся оставлять барина одного. Но бояться за Владимира не надо было. Через два месяца бродяжничества его мышцы, и без этого хорошо тренированные, стали чугунно-литыми, молодое сильное тело не боялось никакой работы, Владимир легко и быстро засыпал как в темной, вонючей, полной блох портовой ночлежке, так и прямо на пустом пляже, на наспех расстеленном на песке половике. И однажды, после целого дня работы в порту под жарким солнцем, лежа на плече у полтинничной проститутки Катьки по прозвищу Ефрейтор в ее маленькой душной комнатке, в окно которой заглядывала рыжая луна, Владимир понял, что совершенно счастлив. Счастлив, не имея в двадцать три года ни крыши над головой, ни малейшей уверенности в завтрашнем дне, ни денег, ни документов. Счастлив – после долгих лет безрадостного учения, осточертевшей, никому не нужной службы в полку. Счастлив – так и не поступив в Военную академию и твердо зная, что теперь уже не поступит никогда. Только сейчас он понял, что никакой другой жизни ему не надо, – только бродить вместе с Северьяном по теплым крымским городам, работать, как неграмотный мужик, наращивая крепость мускулов, жечь под солнцем спину и плечи, спать с проститутками, которые для него теперь ничем не отличались от знакомых барышень и даже от Янины, которую Владимир теперь уже почти не вспоминал. И не иметь над собой никакого начальства, не бояться никого, кроме полиции, и не убегать ни от кого, кроме нее же. Садиться в тюрьму Владимиру категорически не хотелось, и он потребовал с Северьяна страшной клятвы: не воровать ничего.