Кузьма Минин - Валентин Костылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гусляр тянул в темноте:
Игнатию стало скучно со скоморохом, он задремал, а потом и уснул.
– Купался, бобер, не купался, тока вымазался… – со злой усмешкой, глядя на Игнатия, произнес скоморох и быстро вылез из погреба. В епанечном ряду поймал за платок какую-то торговку, сказал ей на ухо: «Говори по всем посадам, чтобы на Пожар-площадь в воскресенье не ходили, ляхи губить православных будут… Мечами рубить… Дура! Чего рот разинула? Беги!» Торговка, подхватив одной рукой подол, другой корзину, побежала. Халдей внимательно проследил за ней. Она заметалась от одного ларя к другому, сообщая страшную весть. Поймал скоморох какого-то парня и ему шепнул. Тот стрелою понесся по базару. Напуганные и без того в последнее время и торговцы и покупатели переполошились.
Из епанечного ряда Халдей побежал в Гончарную слободу. Там произошло то же.
Пожар-площадь и Вербное воскресенье вскоре были у всех на устах.
К вечеру Халдей побывал в Деревянном и Белом городах, Везде говорил; «Сидите в Вербное по домам, патриарха не встречайте! Попам, зовущим вас на площадь, не верьте! Заманивают они на погибель!»
* * *
Все московские «сорок-сороков»[33] тяжело гудели в утро Цветного (вербного) воскресенья. Солнце золотило купола кремлевских соборов, пригревало Москву-реку, оживило пестрые посады, сверкавшие кусками таявшего снега. Кружили голубиные стаи.
В Успенском соборе совершалось патриаршее служение.
Дряхлый, худой Гермоген, одетый в пышное парчовое облачение, с громадной, осыпанной жемчугом и драгоценными камнями митрой на голове, еле-еле держался от старости на ногах, опираясь костлявой рукой на свой высокий серебряный посох. Едва слышно, старческим голосом, произносил он молитвы. Мутный взгляд его был обращен вверх, туда, где ворковали набившиеся в разбитое окно голуби. После выходов садился он в алтаре на красную бархатную скамеечку, опускал трясущуюся голову на грудь и нашептывал про себя молитву. В соборе присутствовала вся кремлевская знать: бояре, окольничие, городовое дворянство. Так пожелал Гонсевский. Все должны были почтить, этот день, провожая из Кремля патриаршее шествие на «осляти» к Лобному месту. Паны скромно заявляли, что они не позволят себе чинить каких-либо стеснений в исполнении православными их исконных, древних обычаев. В это утро католическое духовенство на улицах Кремля не показывалось.
Бояре молились и думали: «Проклятые латыняне! Не сможете вы провести нас! Пушкой гоните, и тогда не пойдем на площадь!»
Один патриарх не ведал, что творится. Ему казалось, что сегодня он растрогает всех жестокосердых и своекорыстных, поднимет мужество в народе своим обрядом отождествления себя с Иисусом Христом, шествующим на осляти во град Иерусалимский. Ему казалось: вот он появится на плащади, и несметные толпы народа падут к его ногам и будут оплакивать вместе с ним горькую судьбину государства. А он произнесет такое слово, которое вызовет в народе еще большую привязанность к православию, заставит братски объединиться и ополчиться князей и их рабов на панов и иезуитов.
Патриарх служил с большим усердием и, волнуясь, думал только об одном: чтобы хватило у него сил доехать на коне на площадь и стать лицом к лицу с народом.
Патриаршая жизнь и прежде, до этого, мало чем отличалась от жизни заключенного. Только три-четыре раза в год ему полагалось показываться народу. В дни польского владычества народ и вовсе его не видел.
Служба кончилась.
Подвели к паперти Успенского собора породистого коня в парчовой попоне. Боярские дети стояли тут же, держа большие свитки разноцветных суконных дорожек. Толпились в ожидании патриаршего выезда и суетливые кремлевские обыватели, с кафтанами под мышкой, которые «для счастья» намеревались сунуть под ноги патриаршему коню.
В толпе был и одетый крестьянином Халдей. Он всячески старался уклониться от встречи с Игнатием, который юлил около бояр. Халдей делал всё, чтобы его не узнали. С замиранием сердца он ждал выезда патриарха из Фроловских ворот на Пожар-площадь.
Ни одного поляка не было вблизи собора. Зато (об этом хорошо знал Халдей) немало вооруженных солдат находилось на кремлевской стене и в башнях. Ночью их разводили региментари и ротмистры[34] по местам засады. Халдей слышал в темноте распоряжение Пекарского, чтобы жолнеры дружно стреляли со стен и из башен в богомольцев, когда те сойдутся на площади. От Игнатия Халдей узнал, что к этому подбивали поляков не кто иные, как Михаила Салтыков и Федор Андронов, юркий, ненасытный прасол, облеченный большой властью в Кремле.
В последние дни облагодетельствованные королем бояре не отходили от панов. Двинувшееся на Москву ляпуновское ополчение пугало их. Михайла Салтыков и Федор Андронов окружили свои дома крепкою стражею из польских жолнеров. Стрельцам они уже не доверяли. Русский народ стал им подозрительным и чужим. Он мешал их благополучию. А оно росло не по дням, а по часам: обзавелись, по милости короля, новыми вотчинками, деньжонками из кремлевской казны, обрядили богато своих жен и детей… Выезды роскошные завели: прекрасных скакунов, ковровые возки с гайдуками на запятках; пиры с мазуркой и пр. Вино варили у себя в домах наподобие заморского (польские винокуры научили). Все сулило наступление «счастливого времени». Но вот… поди ж ты! Народ все чем-то недоволен, все ему чего-то нужно!
В этот день Вербного воскресенья, семнадцатого марта, московские жители еще нагляднее показали свое единомыслие.
Халдей торжествовал. На Пожар-площади, кроме духовенства, кремлевских дворян, польских и немецких латников, не было ни души.
Выехав на площадь на своем «осляти», которого вели поочередно бояре, патриарх Гермоген сразу увидел, как он одинок. Около него были попы, служилые люди и поляки. Народ, к которому он хотел обратиться с призывной речью, отсутствовал.
Потом, когда шествие кончилось и патриарх, вернувшись в Кремль, снова был отведен польской охраной в место своего заточения, Халдей увидел сошедшего с башни пана Гонсевского в сопровождении своих помощников, панов Борковского, Доморацкого и Пекарского. Он подозвал к себе Салтыкова, Андронова и других окольничих и бояр, стал их бранить. Лицо его от злости побелело. Бояре низко кланялись, будто они и в самом деле провинились в том, что панам не удалось перебить на площади московских людей.
* * *
Михайла Салтыков поднимался по лестнице в терем дочери, сухо покашливая; это означало, что он не в духе.
На пороге остановился.
– Почто пожаловал, батюшка, господин мой? – низко поклонилась ему Ирина.
Молча, пытливыми глазами глядел на нее Салтыков.
– Ты что, батюшка? – испугалась она.